Приключения, почерпнутые из моря житейского
Шрифт:
– А что мне в том, что выздоровеет! – заговорила Дунечка, – тятенька не хочет отпускать меня в Париж ехать… а я не хочу здесь оставаться… Экая радость!… Поди-ко-сь! Чтоб все смеялись надо мной: вот, хвалилась, дескать, хвалилась!…
– Дура!… Ах ты, господи! Вот, воспоили, воскормили да вырастили горе! – сказал Селифонт Михеич и вышел по обычаю своему – удалиться от зла, от слез, от крику и глупостей.
Марья Ивановна не знала, что говорить; ей только больны были слезы дочери. Ей всегда казалось, что тот прав, кто плачет.
– Полно, полно плакать,
– Успокойтесь, Авдотья Селифонтовна, – сказал и Василий Игнатьич, – уж будьте в том удостоверены, что будете графиней, дайте только Проше выздороветь… Доктур сказал, что мо ничего, что скоро будет здоров. Вместе поедем, ей-ей вместе поедем!
– К чему ж тятенька говорит, что не пустит? – спросила Дунечка.
– Да мало ли что он говорит, – отвечала Марья Ивановна дочери, – ну, статошное ли дело не отпускать тебя? Власть-то теперь над тобой не наша, а мужнина; куда хочет, туда и везет.
Авдотья Селифонтовна, не хуже многих иных, жила чувствами, не размышляя; и потому что коснется до чувств приятным или неприятным образом, то и вызывает наружу радость или горе. Кстати или не кстати, умно или глупо, лепо или нелепо – это дело другое: дайте сперва накричаться, нажаловаться на судьбу, выплакаться хорошенько, всех собой перетревожить, а потом уж подумать… да и не подумать, а так, по новому впечатлению чувств, быть довольной или недовольной.
– Лекарство принесли, – сказала Анисья, входя со стклянкой в руках, – да я не знаю, как давать-то его; на ярлыке, вишь, написано.
– Прочти-ка, Дунечка.
Авдотья Селифонтовна помотала отрицательно головой, взглянув с содроганием на Прохора Васильевича.
– Поедемте, маменька, – сказала она матери.
– Куда это, куда тебе ехать?
– Я здесь ни за что не останусь, – отвечала Авдотья Селифонтовна.
Марья Ивановна прикрикнула на дочь, но это не помогло; она снова залилась слезами, завопила, что ее морочат, что подставили ей вместо Прохора Васильевича бог знает кого.
– Нет, уж вы этого не извольте говорить, Авдотья Селифонтовна, – сказал Василий Игнатьич, – не извольте говорить, что бог знает кого подставили! на подставку Прохору у меня нет никого; а я вот что смекаю: вас обоих испортили!…
– Ох, так, так! – проговорила, вздохнув глубоко, старая няня Авдотьи Селифонтовны, – кто-нибудь сглазил!
– Чего доброго! – прибавила Матвевна, – и сомнения никакого нет!…
– Ох, господи, что вы это говорите! – вскричала встревоженная словами Анисьи и Матвевны Марья Ивановна, – ужели Дунечку мою испортили? Да чем же, чем?… Дунечка, душа моя, ты что ж такое чувствуешь, скажи мне? Головка, что ли, болит?
– А бог знает, что такое, – проговорила Дунечка жалобным голосом, – я ни за что здесь не останусь, в чужом доме.
– Какой же чужой, сударыня моя, – начал было Василий Игнатьич; но слова его были прерваны докладом, что в зале его ожидает квартальный.
– Какой квартальный? – спросил с испугом Василий Игнатьич.
– Нашей части.
Крякнув, Василий Игнатьич пошел в залу.
– Мое почтение, батюшка Иван Федотович… как вас бог милует?… покорнейше просим!…
– Василий Игнатьич, – начал квартальный, присев вместе с хозяином, – дело-то не ладно…
– Что такое, батюшка Иван Федотович? – спросил с испугом Василий Игнатьич.
– Да вот что: ко мне привели женщину, которая доказывает, что она жена вашего сына.
– Помилуйте! да это, сударь, здесь ее и взяли; какая-то пьяная или полоумная… подняла такой крик…
– Я, конечно, сам поусомнился; подумал, что, может статься, Прохор Васильевич и имел с ней знакомство, так… когда-нибудь… понимаете? Обещал, может статься, и жениться на ней, да бросил потом, знаете… все это вещи обыкновенные… так она, может статься, и с ума сошла – бывает. Я слушал, слушал, вижу, очень не дурна собой; только гиль несет: говорит, что в Переяславле у нее брат, что там Прохор Васильевич познакомился с ней в прошедшем году.
– Помилуйте, Иван Федотович! – воскликнул снова Василий Игнатьич.
– Позвольте; это еще все возможное дело, все может статься…
– Да помилуйте, Иван Федотович, в прошлом году Прохор был в Немечине!…
– Позвольте, Василий Игнатьич, я ведь не говорю, чтоб это так точно и было, да ведь кто ж ее знает, может статься из всего этого возникнет дело…
– Господи! – проговорил Василий Игнатьич, – вот послал бог наказание со всех сторон!
– Позвольте; ведь как возьмешься за дело? Я, конечно, не поверю какой-нибудь бабе; притом же она говорит, что будто Прохор Васильевич в Рохманове лежал больной, а дня с четыре тому назад отправился к вам.
– Экой сумбур! Да что ж ее и слушать, Иван Федотович! мало ли что наговорит сумасшедшая; сами вы знаете, что Прохор уже месяц как возвратился из чужих краев, а вчера была свадьба. Женили, сударь, его на Авдотье Селифонтовне; да вдруг вот заболел, бог его знает…
– Оно так, действительно, Василий Игнатьич: да ведь мы обязаны снять допрос. Оно, может статься, и ничего, пустяки, мало ли мошенниц бывает; да дело-то пойдет в огласку… и вам запросцы и Прохора-то Васильевича на личную ставку потребуют… Так я уже и не знаю, как тут быть?… Оно, конечно, может статься, что она в беспамятстве и не помнит, что говорит; да ведь хуже-то всего вот что…
Квартальный вынул из кармана бумагу,
– Извольте-ко посмотреть.
– Что это?… паспорт Прохора?…
– Да-с; он у нее был.
– Ах ты, владыко, царь небесный! да она украла его! – покричал Василий Игнатьич.
– Оно может статься; да кто ж ее знает; а ведь это все приложится к делу.
– Ну! уж этого я и не понимаю!…
– Прощенья просим! – сказал Селифонт Михеич, выходя
из гостиной.
– Куда ж это вы, Селифонт Михеич?
– В город, Василий Игнатьич; жена покуда останется здесь. Дунечка-то одурела… Прощенья просим…