Приключения, почерпнутые из моря житейского
Шрифт:
– Что ж буду я говорить? просили братца мешать моему счастию!…
– Ну, кто просил его? я просила, что ли?
– Черт просил!
– Так бы ты и говорила; подлинно не вовремя такое счастие… Граф! что ж мы будем делать, как он приедет? ведь нельзя же не приготовиться!
– Приготовляйтесь как хотите, маменька, а я умру!
– Это что такое? ты думаешь, что я взяла да так тебя и отдам графу?… да мне будь он хоть разграф, я ему скажу: «Извините, ваше сиятельство, за счастие бы почла иметь такого зятя, да уж дочка сговорена, а слово не берут назад!»
– Конечно, не берут, – сказала Наташенька, приподнявшись
– Не знаю, что делать мне с этими тысячами, что прислал Вася?
– Бросьте их, маменька, да и только!
– Скажи пожалуйста! а Вася приедет, скажет: «Что ж это, тетенька, вы в лачужке живете?»
– Что братцу за нужда, в чем бы мы ни жили, хоть в курятнике?
– Какая ты глупая! ведь ему стыдно будет показать графу нас… в таком наряде… в каких-нибудь ситцевых платьишках.
– Пусть его стыдится, а нам не стыдно, – сказала Наташенька, – где ж нам взять лучше?
– Так для этого-то он и прислал двадцать тысяч, чтоб мы пристойно, как следует по моде принарядились.
– Ни за что! – вскричала Наташенька, – я и не выйду к нему.
– Скажи пожалуйста! коли прикажут, так выйдешь!
– Ни за что!
– Как? ослушаться матери? Так такова ты дочь?… Хорошо! прекрасно! за мои труды и попечения! спасибо!
Наташенька залилась снова слезами, опять зарыдала.
– Я чувствую, – сказала она, – что вы меня хотите выдать за графа, бог с вами!
– Господи! – вскричала и Дарья Ивановна прослезясь, – в этих тысячах черт сидит!… Нет, бог с ними! запру их до приезда Васи и отдам назад!… Не хочу я их, проклятых! не нужны они мне!
И Дарья Ивановна спрятала конверт с деньгами в комод, приласкала Наташу и помирилась с ней.
До Фирса Игнатьича и Андрея Павловича дошли слухи, что Дарья Ивановна получила двадцать тысяч от племянника; но они ни слова об них. И Дарья Ивановна молчит.
Через несколько дней совершилась свадьба матери и дочери.
– Фирс Игнатьич, голубчик, – сказала Дарья Ивановна, – возьмите, пожалуйста, спрячьте к себе двадцать тысяч, деньги «моего племянника, Васи.
– Он к вам, душа моя, прислал их на сохранение?
– На какое сохранение! прочитайте письмо, бог знает что пишет, да я… бог с ними!… Приедет, пусть возьмет назад.
Фирс Игнатьич прочитал письмо и покачал головою.
– Что ж вы, голубчик, ничего не говорите? неужто я худо поступила?
– Нет, вы, душа моя, поступили как следует быть: бог с ними, приедет, пусть возьмет назад.
Прошли две недели, три недели, месяц, год; а племянник Дарьи Ивановны не является с графом.
Об нем почти забыли и думать, а деньги лежат в сохранности в шкатулке у Фирса Игнатьича.
И Фирс Игнатьич и Дарья Ивановна посмотрят иногда, тут ли пакет с надписью «двадцать тысяч В. П. Дмитрицкого», и скажут: «Бог с ним, приедет, возьмет назад».
А Наташенька так счастлива за Андреем Павловичем, что позавидовать не грех.
Она уж нянчит миленькую Леночку на руках; а братца ее нет как нет. Иногда она говорит Андрею Павловичу, целуя его и дочь:
– Когда братец приедет, я спрошу его: что лучше: графство и богатство или вот эта радость?… Агу! Леночка! агушеньки-агу!
– Дай-ко мне ее на руки, – скажет Андрей Павлович.
– Извини, не дам! пошел прочь! нянчись с своими бумагами!
Часть третья
I
Какие же противные судьбы помешали Дмитрицкому приехать на родину? Вот какие: он уж был на пути к Путивлю; но дорога лежала как раз через тот самый город, где Щепиков был городничим и где бедная заключенная Саломея приведена была в дом его благородия для шитья белья. Сначала посадили было ее работать в так называемую девичью, а правильнее бабью; потому что Катерина Юрьевна никогда не держала у себя в доме девок, зная, что этот народ балуется; но когда сама Катерина Юрьевна вышла в девичью и взглянула на Саломею, то тотчас же отдала приказ посадить ее работать в мезонине.
Щепиков, возвращаясь из полиции домой, вошел к себе не с парадного подъезда; но, считая необходимым заглянуть по хозяйственной части в конюшню, в сарай и в людскую, вошел со двора через кухню и девичью. Тут он приостановился и спросил у старой Маланьи:
– А где ж колодница, которую привели из острога шить белье?
– Барыня приказала посадить ее в мезонине, – отвечала Маланья.
– А! а для чего?
– Да кто ж здесь будет стеречь ее? А там запер дверь снаружи и стеречь нечего.
– Да, конечно, – сказал Щепиков, подумав что-то.
Этот мезонин был не что иное, как светелка на чердаке, ход из сеней. Здесь обыкновенно вешали сушить белье. Окно светелки выходило не на улицу, а на сторону к каменной высокой стене, которая разделяла деревянный одноэтажный дом, занимаемый городничим, с заездным двухэтажным домом. Против светелки были два окна, и расстояние так было близко, что обитатель светелки мог разговаривать шепотом с постояльцем, занимающим на постоялом дворе комнату для ночлега проезжих, откуда можно было наслаждаться видом и светелки и крутой деревянной крыши, которая проросла мохом и уподоблялась зеленому лугу на скате горы.
По приказу барыни, Маланья, что-то вроде ключницы и ларечницы в доме, отвела Саломею наверх и омеблировала светелку стулом с перевязанными ногами и старым матрасом, который за негодностью, съеденный молью, валялся на чердаке.
– Работай себе, мать моя, тут тебе будет хорошо; уж все не то, что в тюрьме. Как смеркнется, я тебе и поужинать принесу.
Поселив таким образом Саломею, Маланья вышла, приперла дверь, наложила пробой и заткнула колышком.
Среди людей человек самый несчастный как-то всегда спокойнее: наружные впечатления чувств развивают думы, которыми питается горе. В кругу веселых печальный смотрит на них, или удивляется с сожалением нелепой их радости, или завидует им, или презирает их, забывая самого себя; в кругу заботливых, хлопотливых, суетливых, дорожащих каждым мигом жизни, человек, потерявший цену жизни, опять-таки смотрит на суету сует, думает: «Чего эти люди хотят, чего ищут?» – и забывает себя. Но в уединении все чувства сосредоточены в самом себе, нет для них развлечения; нет пищи взору видеть, уху слышать, нет настоящего; куда ж скрыться от пустоты, как не в прошедшее и не в будущее? В прошедшем пища – горе воспоминания, в будущем – тоска ожидания.