Прикосновение к человеку
Шрифт:
Это был маленький особнячок в глубине сада. Домик для садовника в одну комнату с кухней. Дача принадлежала богачу Андреевскому, у которого к этому времени отец служил управляющим.
Таким образом осуществилось брошенное матерью в раннем моем детстве предсказание о двух домиках, домиках-разлучниках.
С новой обстановкой я сживался медленно. И на Арнаутской, у матери, люди и нравы стали для меня чуждыми, но в том доме, как кошка, я прислал свое местечко, каждый предмет — будь то шкаф или кастрюля — был моей вещью, не раз пострадавшей от моих мальчишеских рук, а здесь, в комнате отца, большинство вещей принимало меня как чужака. Первородство
— Здравствуй, пресс-папье! Ты помнишь, как испугало меня в Юнкерском саду?
Все те же лежали толстые двухконечные карандаши, с одного конца красный, синий — с другого. Чугунная ажурная тарелка и два уральских камня-самоцвета, из которых один служил в моих играх Монбланом.
Я любил играть среди них, противопоставляя нашу компанию остальному дому.
— Ура, мы независимы!
Отец с утра до ночи не бывал дома. В субботу посылал меня в цирюльню, где за пятак меня стригли под нулевой номер, и к вечеру водил в баню. Те его привычки, которым он не изменял и здесь, — особенная манера курить табак или ломать сахар в ладонях, оттягивать при бритье кожу, привычка к банкам сапожного крема «Эклипс», к бутербродам «докторского» хлеба с гречишным медом, — все эти личные подробности, заново найденные в домике на андреевской даче, сыграли роль проводников в душе полузабытого отца, и постепенно исчезала неловкость моего нового положения.
Идя домой после полета, я собирался для оправдания изобразить события в самых восторженных красках. «Ах, подумай, папа, как он летел!.. Как он летел и падал… летел и падал… Он падал в воздухе и летел снова!.. А народу!.. А извозчиков!.. Все мальчики остались на ипподроме…»
Так, робея, я думал оправдываться. Но когда я пришел домой, отца еще не было.
Дверь на замке. У порога шевелится знакомый куст.
Еще вчера, лишенный своевременного сна и среды родимых предметов, уткнувшись ночью в замок, усталый и голодный, я затосковал бы, почувствовал бы себя несчастным и бесприютным, а на этот раз, весь в воспоминаниях о полете, я не испытывал никакого нетерпения. Комната за дверью утратила для меня всякую заманчивость.
Близился час, когда в саду появлялись собаки. Две свирепые овчарки, на ночь спускаемые с цепи. Рано утром, когда они еще бродили по саду, отец зазывал их к нам в комнату и, испытывая меня, многозначительно поблескивая глазами, ждал, чтобы я приласкал их. Я, холодея под одеялом, протягивал руку, уверенный, что в следующее мгновение рука, как срезанная, шлепнется на пол, тянул руку к огромным лбам овчарок, и псы с любопытством ее обнюхивали.
Я сел под деревом, рассчитывая влезть на него, как только овчарки появятся на аллее. Чудной казалась жизнь в воздухе, лишенная земных опасений. В этот день мне был открыт способ освобождения от всех накопившихся ошибок. В ночь после полета я заснул со счастливым утешением: «Другие страны есть!» — заснул под деревом, не дождавшись отца.
Очнувшись от влажного прикосновения, я увидел перед лицом собачью морду. Овчарка лизнула мою губу и нос. Я вскочил и вскрикнул. Порог домика был освещен изнутри, светилось окно, шелестел куст, отец стоял на пороге.
— Андрюша, ты? — спросил он встревоженно.
Шагнул навстречу и виноватым оказался он. Его лицо выражало утомление и досаду на труд, отнимающий у него все время, которое хоть отчасти он хотел бы разделить с сыном.
— Ты
— Я не хочу есть.
Как рыба, я раскрываю рот, хочу начать рассказ, спросонок щурясь, но тут же замечаю: приятней промолчать. Так будет лучше. Ах, как далек от моих тайн отец, не умеющий отличить биплан от моноплана! А я — лечу.
А я, сопя, расшнуровываю ботинки, в то время как отец готовит мне постель. И, наблюдая за спиной, покрытой чесучовым пиджаком, пропотевшим под мышками, я понимаю, что ни одно слово не отвлечет сейчас этого человека, уже отягощенного заботой о завтрашнем хлебе, от его мыслей.
А я лечу… я закрываю глаза и падаю, лечу и падаю…
Мною обнаружены сферы освобождения. Как на смертной подушке, сознание освобождалось от привязанности к «вещам-жизнеприемникам». Еще окружая меня, они уже теряли ту ценность, сознание которой я заимствовал от старшего колена. Мне на помощь шли «вещи-сверстники».
Я постигал возможность неограниченной комбинации форм и материалов. Полет Пегу толкнул меня к важному открытию: я обнаружил возможность создавания вещей, их новых комбинаций. Знакомые формы теряли свою неизменность: всё, всё, что казалось законом, меняется в руках человека.
Судьба мира сжималась до судьбы моего поколения.
Глава десятая
А на земле строили дом.
В андреевском саду начали постройку для богача. Массы листвы всю ночь озарялись электрическим фонарем, преображающим каждую ветвь. Известняк, кирпич и глина образовали в саду беспорядочные дикие ландшафты. Считая, однако, от часа рассвета, для первобытности ландшафтов оставалось времени час-два, не больше. Пробуждаясь к семи часам, я уже слышал доносящиеся с постройки стуки, возгласы и взвизгивание пил. Тесали камень, с треском складывали штабеля досок. Еще без воротничка, отец перемывал для завтрака стаканы, а в дверях уже стоял Дорофей. Он оставил свои купальни для того, чтобы служить на постройке. Отец взял его сюда главным смотрителем. С Ганкой и женой он должен был занять наш домик, мы переселялись в город.
Я шагал за тачкой с лампой в руках. С лампой, керосин которой еще не выгорел в прошлый вечер.
Все больше заметались следы семейного существования.
Дети и собаки каменного двора обнюхивали новых жильцов с надеждой и любопытством. Здесь, как сказал отец, предстояла обновленная жизнь. Я, однако, к этому обещанию отнесся без интереса. Без интереса встретил я новых сверстников.
Здешние дети держались чинно. Играли в мяч. Соревнование заключалось в искусстве владеть диаболо — резиновая катушка, подбрасываемая ввысь для того, чтобы снова поймать ее на шнурок между двумя палками.
«Игры без страстей!» — так констатировал я. С улыбкой печали и сочувствия вспоминал я своенравие головореза Стивки.
Улица, как и асфальтовый двор, казалась иностранной. Вывески выглядели иначе, магазины, извозчики и городовой, державшийся в стороне, с медалью, в белых перчатках. Он никогда не подсаживался на лавочку и не беседовал с дворниками, как «наш» городовой.
Штаны прохожих отличались особенностью фасонов; не те штаны! На панелях встречались окурки высших качеств. Но, сколько ни присматривался, не нашел я такого удобства, как, например, бакалейная лавочка, в которой за алтын можно получить остатки из-под баклавы — полный рот меда, орехов, слоеного теста.