Прикосновение к человеку
Шрифт:
В тишине, не отводя глаз от взморья, я увидел на горизонте шесть огоньков и тени кораблей. Отряд болгарских кораблей шел, очевидно, в Варну, домой, на родину. Я провожал их, не отрываясь от огоньков, скользящих вдоль горизонта.
Война окончилась.
Я приволокся домой, тоскуя и страшась.
Но отца не было. Я уничтожил свое письмо. Взял зеркало и долго не решался взглянуть в него. Я сидел перед зеркалом, обернув его к себе тыльной стороной. И когда начало темнеть, взглянул в стекло.
Смотрело два круглых
Я старался восстановить обычное впечатление от собственного лица, ища в нем перемен. Сейчас впервые, уверенный, что вижу свое лицо, я смотрел на себя со стороны, словно чужой.
Я видел: это он. Ближе привлек «его» к себе, все больше возбуждаясь любопытством. Зеркало могло обманывать. Случившееся, несомненно, должно сказаться и на лице, не может не изменить его!
Избегая прикосновения к предметам и не зажигая света, я разделся и поспешно завернулся в одеяло.
Я долго лежал так: без надежд и движений, как пойманный еж.
Просыпаясь среди ночи, я прислушивался. Сначала была тишина. Потом я слышал дыхание отца.
Чувствующие за собой ответственность во сне отданы ей безраздельно. Действительность — кабала, но сон — тем более. Я спал, преследуемый греховной и тревожной близостью Наты.
Еще не вполне проснувшись, по голосу отца я уже понял, что последует за пробуждением.
— Вставай! — будил меня отец.
Я раскрыл глаза, и мое лицо выразило согласие во всем, что отец считает установленным.
— Лодырь! — сказал он. — И нет ничего удивительного. Покуда не поднимешь — не встанет из постели. Мальчишка и негодяй!
Он шагнул ко мне, и я, как солдат, подчиненно встал перед ним во весь рост.
Он, взволнованно сопя, отошел, однако, в сторону.
А я все еще стоял так минуту и другую, мое лицо ширилось и ослабевало, и, наконец, не сдержась, я вскрикнул и забился на подушке.
Мое детство закончилось. И этот стыд преждевременного познания мною испытан. И в этом унижении я не нашел верной руки, заботливости и пояснений.
Это был третий вывод.
Глава двенадцатая
Детство окончилось, но длинные штаны надеть мне не пришлось.
Вскоре после событий на каменном дворе меня привели в гимназию. Отец опять делал попытку поставить меня на путь, свойственный мальчикам моего круга. Не знаю почему, отец в этот день велел надеть мне розовую рубашку, самую нелюбимую; я предвидел, что из этого ничего хорошего не выйдет.
Покуда отец объяснялся с директором гимназии, я стоял в вестибюле, обернувшись лицом к окну, ничему не рад. Должно быть, шла переменка; над головой у меня слышался топот, крики, визг, мальчишки сбегали по лестнице, окружали меня. Розовая рубашка, как я и ожидал, оказалась отличной приманкой, мало удачным нарядом для появления в
Я терпел, я знал, что дело плохо. Я это предчувствовал.
Отец вышел из приемной, и по его виду я сразу понял, что надежд нет никаких. Он резко окликнул меня, у меня сперло дыхание, но я ни на минуту не забывал, где я, какая толпа вокруг. Сдержанно повернувшись, я неторопливо повел прямым, твердым взглядом по толпе мальчишек; толпа притихла, мальчишки расступились… Я зашагал вслед за отцом.
Опять нас выгнали. Я молча шагал за отцом, держась несколько поодаль. Когда мы пришли домой, отец оскорбил меня во второй раз.
— Не учится, бездельничает! — срывая на мне обиду, проворчал он. — Безродный отпрыск! — сказал он вдруг странно ожесточенным голосом.
Что значит «безродный отпрыск» — это я понял не сразу, а понявши, удивился несправедливости и глубоко уязвился тем, что отец меня обозвал таким же словом, каким обзывал меня зловредный головорез Стивка.
«Какой же я отпрыск? — хотелось мне крикнуть. — Какой я безродный, когда у меня есть ты?», но вспомнил при этом медленные наплывы колоколов, приход священника, уход отца и свои давнишние сомнения: «Может, и в самом деле, папа — не мой отец?» И я смолчал, устрашась истины.
Что, если мальчишки, обзывавшие меня байстрюком, знают обо мне больше, чем я? А я-то хорохорился, какие говорил слова! Интерпретатор! Крестник Пегу!
Вскоре все выяснилось. Прачка Нюшка, принесши однажды белье, сказала мне, что мы с Наташей незаконнорожденные, то есть папа не хотел венчаться с мамой в церкви, а мама не хотела считаться сожительницей, — все это объяснила мне Нюшка, — и потому мама ушла от папы, и потому меня, незаконнорожденного, не принимают в гимназию.
Так! Все разлезалось по швам, как тесные штаны.
У отца, по-видимому, начались какие-то неприятности по службе. Опять по утрам он что-то бормотал, обычно неторопливые движения приобрели несвойственную им резкость. Я очень не любил видеть его таким.
В Москву, к Адаму Эдуардовичу, он уже не собирался. Вставал, сердито заводил часы и уходил из дому, угрюмый и молчаливый. Ему уже было стыдно за слова, которыми он обозвал меня, — я чувствовал это, — но он продолжал быть неприветливым, и я догадывался, что это настроение от неудач.
Так! Время шло малорадостное.
От мимолетного посещения гимназии радости не прибавилось.
Я не забыл шум, крик и топот бегущих на меня мальчиков. «Рубаха! — кричали они. — Эй!.. Фью!..» Холодный восковой блеск паркета… сумрачность вестибюля… длинные ряды вешалок с гимназическими фуражками… Крики и улюлюканье вокруг меня, когда, отвернувшись, сжав зубы, я стоял в розовой рубахе, подвязанной тесемкой, в постыдных штанах выше колен — отпрыск, отставший от своих сверстников: в этом году большинство знакомых мальчиков уже надело форменные фуражки…