Прикосновение к человеку
Шрифт:
Отец, не вполне одетый, уже действовал. Готовил завтрак, раскладывал по карманам свои ватки и бумажки, иногда вслух произносил слова.
Было два человека, и зеркальные светы утра играли повсюду.
Я снова закрыл глаза, не желая окончательно утерять впечатление одиночества. Я не подозревал в себе эту силу, превратившую одиночество в блаженство, и вот каким-то случайным движением я ее затронул. Ужаснувшись, я поспешил вновь ухватить секрет, но теперь ко мне навстречу шла лишь тьма.
Из глубины сияющих, но уже затемненных, опустевших снов нельзя было ничего вернуть. И тогда, разжмурившись, я увидел свой
Я догадался.
Отец стоял, склонившись над кроватью. Он ласково спросил:
— Может, будешь вставать? Вот, мальчик, мы с тобой почти не видаемся, — говорит отец, — дела отнимают у меня весь день. Ну ничего. Скоро мы заживем совсем по-другому. Мы поедем к Адаму Эдуардовичу. В Москву. Вот мы поедем в Москву.
Склонившись, он поцеловал меня в лоб, подобно тому, как давным-давно Дорофей поцеловал Колю. Мне легко было лежать, окруженному сверканием утра. Отец надел пиджак и белую фуражку, задерживаясь еще на минутку.
В этой неторопливости я отгадал ласку.
— Вставай, Андрюша, нехорошо спать поздно. Вот я оставил записку, отнеси ее на дачу, отдай Дорофею. Здесь для тебя деньги. Если хочешь, пойди в иллюзион. Пойди в «Аполло». На первый сеанс.
— Папа! — не желая его отпустить, звал я. — Папа…
Но объяснить ничего не сумел и в ответ на его ожидание говорю:
— Я порвал штаны.
И вот есть уже повторения. Есть итог. Уже многое я мог рассказать, соображая, в котором году случилось то или другое. У меня уже сложилась биография. Дом на Арнаутской, комнаты и вещи, на которых я воспитывал знания, они забыты, как шрифты первого букваря.
Он был, конечно, первый букварь. Но как же его найти, как? Да вряд ли он что-нибудь теперь напомнит. Вещь близка, покуда занимает частицу сознания. Где умывальник, похожий на царский трон? Где кот Гофман? Первая шубка? Возможна ли еще детская способность взаимопроникновения, как было с Колей?
Действительность иных миров уже раскрылась — и воздух, и моря, и вещь моего века. Мир сомкнулся со мной во всех направлениях. Доверие к слову старшего заменялось личным опытом. Судьба мира сжалась в судьбу моего поколения… а вот, оказывается, можно рассказать и о судьбе одного мальчика.
Мой сын, я сейчас закончу!
Я прошел через двор, как праведник, изгоняемый невежеством сограждан, я прошел в стороне от играющих во дворе детей. Дома я оставил письмо:
«Дорогой папочка!
Я лучше не вернусь. Вчера я держал одну девочку, потому что она хотела сделать со мной мертвую петлю, а когда держал и потом, когда спал, со мной случилось то, что бывает с взрослыми. Мне рассказывали об этом мальчики еще на Арнаутской. Я думаю, что ты не захочешь теперь жить вместе со мной.
А если ты захочешь, мне, наверно, будет стыдно.
Ты все-таки оставь у Дорофея записку: да или нет.
У меня есть знакомый рыбак, и он отвезет меня в Болгарию. В Болгарии теперь берут мальчиков солдатами.
Я думаю, что теперь лучше вам вместе с мамой. Ты еще подумай.
Крепко тебя в прощальный раз целую.
Ту записку, что ты оставил для Дорофея, я отнесу и деньги
Так думал я поступить, но немножко лукавил. Я, собственно, бежал от Наты, в ее близости предполагая причину не отпускающего меня возбуждения. Меня влекло к раскрытию тайны, обнаружившей лишь свою первую половину. Сладостное воспоминание влекло меня к повторению причин, и я вновь бежал от преследования.
Я пришел на постройку, ища Дорофея.
Известь и камень накалялись, как хранилище солнца.
Здесь я видел употребление земли и камня, руки бородатых каменщиков, пьяных маляров и веселых плотников, а теперь я ждал Дорофея, на этот раз безучастный к зрелищу, визгам и хохоту постройки. Рыбак, который должен был отвезти меня в Болгарию, был, собственно, приятелем Дорофея, и я соображал, как вовлечь Дорофея в это предприятие, как изобразить ему безысходность моего положения.
Дорофея на даче не было. Блуждая по аллеям, я встретил его Ганку.
Она вернулась из школы. Она лишь сегодня поступила в школу. Она выглядела так, как никогда раньше не случалось. И, явно играя, произнесла:
— Вот! Теперь я тоже начну представлять про солнце и про звезды. Нас поведут в зверинец и в разные места. Если хочешь, ты пойдешь с нами. Хочешь?
Разгоряченная девочка была весела и привлекательна в новом платье.
Ганка хотела видеть мое восхищение. Я стоял потупясь.
— Ты что? Не хочешь со мной разговаривать?
— Да нет, у меня дела.
— Как хочешь. А то бы я показала тебе новую шелковицу.
Мною овладевает неясный замысел.
— А где? — спрашиваю я, чувствуя, что для длинной фразы не хватает дыхания.
Ганка снова оживляется.
— Вот погоди, — говорит она быстро, — я сбегаю переменю платье, а то мамка закричит.
Однако я не могу этого допустить — увидать Ганку в ее прежнем дворовом виде, не в этих ловких туфельках и гладких чулках, не в школьном платье, а прежнюю дешевую босячку. О, в таком виде Ганка должна утратить всякое напоминание о Нате, самой смелой и красивой из того двора! И я останавливаю Ганку:
— Подожди, не надо… Я знаю одну игру.
Ганка целиком обращена в мою веру. Я сообщаю ей все, что от нее требуется. Я без труда выдумываю:
— Вот как. Будто тебя преследуют, а я тебя спасаю. Мы полетим на аэроплане. «Я полечу только с тобой!» — говоришь ты, но ты боишься. Ты будешь цепляться за меня… Ты видела в театре, как женщины боятся? Или в иллюзионе? Ну так вот, цепляйся за меня и висни.
И вот есть уже повторения. Короткое мгновение я задерживаюсь над своим преступным желанием, но нет уже того сопротивления, что давным-давно свалило меня над сверкающим гривенником…
Я стоял на скамейке, собрав губы и нос в нехорошую, лживую улыбку.
— Ну и конец? — озадачена девочка. — Ничего интересного в твоей игре нет. По-моему, скучно и… совестно…
Она замечает, как измято ее новое школьное платье. Ганка в испуге и отчаянии. Все равно она скажет, что это я измял платье, заставивши ее так играть.
Я убежал к морю. Дорофей для меня погиб.
Болгария, доступная за отдаленной дымкой горизонта, за областью сливающихся моря и неба, куда должен был доставить меня рыбак, — Болгария погибает. Остается лишь раскаяние и доверие к отцу, к единственному папе, такому нужному для моего сердца.