Прикосновение к человеку
Шрифт:
Я прилег на кровать — и вспомнил все. Я вспомнил себя в узкой, почти младенческой постели: лежу, прислушиваюсь к веселью гостей, как это бывало, когда мы жили с мамой. Я вспомнил ящик с тульскими пряниками.
Где важность отца, господствующего за столом? Где мамин пирог с цукатами? Где тульские пряники? Почему все так изменилось?
Там, слышал я, господствовала Варвара Никаноровна. Я слышал ее счастливые, повелительные интонации:
— Много рому нельзя… Шура! Не греми ложечкой. Передайте Володе пирог.
Потом она сказала — и
— …кажется, ищет службу.
«Это о папе», — догадался я и притаил дыхание. Варвара Никаноровна холодно разъясняла семье:
— …исповедует некоторые толстовские идеи. Их двое: с ним мальчишка.
Мальчишка! Может быть, язва двора? Теперь я не решился бы даже встать с кровати, скрипнуть ею.
Я просидел взаперти, покуда не убедился, что чай у хозяев кончен и все либо ушли спать, либо переодеваются, и тут, скользнув по коридору, прошел дальше, во двор с черного хода. В коридоре шибанул мне в нос запах рогожи, пряно и тонко пахло там бананами и апельсинами…
Наступала ночь. Я шел по направлению к дому, в котором — знал я — по-прежнему живут мать и сестра, где похоронена Жмурка… Витрины магазинов светились и пестрели разнообразным товаром, бросали свет на тротуар — это по одну сторону моего пути, а по другую — вдоль мостовой качались, освещая плоские камни, круги от уличных фонарей.
Еще не всюду были подвешены электрические фонари-лампы, и нередко вдоль кварталов еще стояли тумбы фонарей газовых. Тихо шипя, газовые огни, прикрытые сверху, отбрасывали куда-то к небу хвосты черных теней, таинственно рассеивающихся в пространстве. С моря наплывал туман.
В последние дни я только и слышал, что «в зените обнаружена комета Галлея». Обнаруженная в зените комета летит к земле, и страшный хвост кометы, отравив воздух, должен отравить всех людей.
Я переходил от одного фонаря к другому, шел дальше и дальше и всюду видел поднимающиеся надо мною конусообразные хвосты теней, чего прежде не замечал. Становилось страшно и сладко. Я шел один в тумане, плавающем вокруг, в туманном холодящем пространстве между планетами, — не шел, а двигался, уже окоченевший, умирающий, расстающийся со всеми земными привязанностями — на этот раз окончательно.
Так я вступил в полосу света, отброшенного откуда-то сбоку, может, из распахнувшихся дверей лавочки. Свет озарил меня, и грубый мальчишеский голос сказал:
— Андрюшка!
Я увидел перед собой Стивку. Что-то жуя, он весело спросил:
— Где запропастился? Ты не живешь уже в четырнадцатом номере? Там, где Лахизиха?
— Нет, я тут.
Стивка продолжал так же дружелюбно:
— Хочешь обрезков? Бери.
И он протянул мне сверток с обрезками из гастрономического магазина.
— Рви! — повторил он.
Это лакомство было мне знакомо: на оберточной бумаге, шершавой и волокнистой, как страница задачника, промаслив ее, лежали обрезки из-под ветчины, сала, колбас и сальтисонов — нежный комок еды, пиршество бедняков.
Да, я был голоден.
— А что это? — спросил я, хотя и было ясно, что это еда: ветчина, сало, ребрышки.
— Что? Обрезки. Тут на пятнадцать копеек. Обыграл Моньку. Идем ко мне — покажу картинки с коробок и бумажки, их у меня куча, есть и «Ласточка», и «Керчь», и бумажки от разных шоколадов… Обыграл весь двор. Закуривай!
Продолжая угощать, Стивка протянул мне коробок папирос «Сальвэ» — десять штук шесть копеек, гильза с фильтрующим мундштуком, — коробок с картинкой почти такой же высокой ценности, как «Ласточка» или «Керчь».
Я взял папиросу. Это была моя первая папироса.
Но, в сущности, встреча с главным моим врагом была мне на руку.
Неясное намерение, приведшее меня в этот старый квартал, квартал прежней жизни, уже сменилось твердым сознанием, что дальше, к маме, я все-таки не пойду. В своем поступке я вдруг увидел измену отцу и свою слабость. Нужно сказать, что сестренка Наташа иногда навещала нас, раскольников. И не раз, когда мы с сестрою оставались наедине, девочка старалась меня разжалобить, вернуть «домой» — и делала это, надо полагать, не без наущения старших своей стороны. Не раз я слышал от нее, что, дескать, Никита Антонович хороший, он совсем хороший, он всегда обо мне спрашивает и любит меня. А мама, мама себе покоя не находит, бедная мама не может без слез слышать моего имени, только и разговоров, что здесь, у папы, я совсем пропаду. Как может один мужчина, да еще такой, как папа, уберечь мальчика?
— Вот же ты сам обижался на розовую рубашку, — аргументировала Наташа, — и на рубашку и на штаны. В домашнем деле от мужской руки пользы мало.
И откуда эти слова у девчонки? А она уже хвастает:
— И новое пальто не сшили тебе и в гимназию не определили. А у меня новые пелеринки и новое пальто.
Я ожесточался. Нет, я ничего не забыл из прежних обид. И главное — ни за какие дары, ни за какие подношения не хотел признать я «Никитку», как называл я Никиту Антоновича, заменившего на Арнаутской папу.
Так вот, по мере приближения к дому на Арнаутской, я остывал. Нет, предательство гоголевского Андрия не станет мне примером! Ни за что!
Недавняя нежность и грусть рассеялись. Блуждая под фонарями, я чувствовал острее страх одиночества. Но и к себе домой, то есть назад к Уваровым, я не хотел идти, и мне опять грезилось что-то об искуплении и возмездии, о новом, очищенном мире, как когда-то в Юнкерском сквере — о тигре, наделенном чувством справедливости…
— Должна упасть комета, — сказал я.