Прикосновение к идолам
Шрифт:
После смерти поэта ее приглашали для составления и редактирования сборников, и на многих книгах в «выходных данных» стоит ее фамилия. Тогда еще считались с посмертной волей Маяковского: «Оставшиеся стихи отдайте Брикам, они разберутся». Потом положение изменилось, но Лиля Юрьевна продолжала работать «в стол», а поскольку рукописи не горят, то сегодня публикуются ее воспоминания или критические исследования.
Она составляла, тоже «в стол», поэтический словарь Маяковского. Лиля Юрьевна знала его творчество лучше кого бы то ни было и в совершенстве постигала все его новации. Не каждый, привыкший к традиционной поэзии, понимает — даже и сегодня — ранние стихи поэта. Еще до войны она
«Поэт обращается к городу, — пишет ЛЮ. — Ты, город, рассказываешь аршинными буквами афиш о «влезших на подмосток», о подмостках театров и концертов… Афиши зазывают публику на вечерние представления.
Подъехавший автомобиль осветил яркими фарами проходящую женщину, и на мгновенье становятся видны ее красные губы. В вечерних сумерках эта женщина похожа на портрет художника Карьера, писавшего как бы смазанные, блеклые, будто в дымке портреты. Этот художник у нас не выставлялся и широкой публике не известен. С прилетевших в театры на автомобилях людей, снимали (рвали) шубы швейцары в золотых галунах, — похожие в своем рвении и угодливости на фокстерьеров, которые служат на задних лапах».
Подобных примеров много в сохранившихся тетрадях.
Запомнил я некоторые ее рассказы, впрямую не относящиеся к творчеству поэта: Вот только два.
«Однажды Лариса Рейснер читала Володе свои стихи. Понимая их никчемность и пустоту, она попросила его прочитать свои. Он охотно откликнулся, читал много, Рейснер пришла от стихов сначала в восторг, потом в экстаз, стала взахлеб хвалить стихи, потом безудержно его самого, глядя на него с обожанием. Поняв ее поведение по-своему, Володя пошел на нее, раскрыв объятья. Она гневно его оттолкнула и потом всем говорила, что Маяковский хотел ее изнасиловать. История вполне в ее истерическом духе. Володя очень обиделся».
«Какая подлая брехня! — сказала ЛЮ, прочитав воспоминания Бунина о Маяковском. — Ничего даже приблизительно верного, ни единого слова. Пишет, что Маяковский на каком-то банкете хватал еду с чужих тарелок и ел руками… И это — когда все знают, как Володя был болезненно брезглив и чистоплотен. Он ставил свой бокал на шкаф, чтобы никто не мог до него дотянуться и отхлебнуть. В поездки он брал столовые приборы в кожаном футляре, всегда носил в кармане маленькую мыльницу, чтобы после неприятного рукопожатия можно было вымыть руки. А тут — хватал еду с чужих тарелок!»
У ЛЮ было удивительное чутье на все новое, талантливое, на людей незаурядных. Когорта предвоенных молодых поэтов Борис Слуцкий, Михаил Львовский, Павел Коган, Михаил Кульчицкий… Она их выделила и они инстинктивно тянулись к ней — к музе поэта, которого они боготворили. Неизвестные, молодые, беспечные студенты бывали у нее в доме, читали ей стихи, разговаривали о поэзии,
В бумагах сохранилась копия письма Михаила Кульчицкого родителям, где он, в частности, писал:
«3.12.40. Сейчас 12 часов ночи, вернулся из гостей. Я пришел к Лиле Брик в 8 вечера. Был чай с творожным пирогом, сардины, котлеты, паштет и графин водки на апельсиновых корках. Жаль, что в конверте ничего этого нельзя послать… Я читал и мне сказали, что в этом доме от стихов в любом количестве не устают, и просили еще и еще, и я уже не знал, что читать, и прочел кусочек из последней поэмы. Читал я и Слуцкого, Львовского и Кауфмана, которые тоже понравились, и все говорили, что я читаю лучше, чем Асеев… и что Маяковский меня бы не отпускал от себя».
Когда Кульчицкого призвали на фронт, он по дороге на сборный пункт пришел к ЛЮ попрощаться и прочитал ей стихотворение, сочиненное ночью:
Мечтатель, фантазер, лентяй — завистник! Что? пули в каску безопасней капель? И всадники проносятся от свиста Вертящихся пропеллерами сабель?И т. д. — стихи эти часто публикуются.
ЛЮ попросила записать их. Вернее — стала записывать сама, написала первую строку: «Мечтатель, фантазер, лентяй, завистник!» — но он продолжил своей рукою. И сделал еще рисунок, посвятил ей: «ЛЮ БРИК, которая меня открыла»…
Перед уходом она дала ему две пары шерстяных носков и кулек сахару — что было дома. Но на память — носовой платок обожаемого им Маяковского…
Потом уже, в семидесятых, я прочел на стене пантеона в Сталинграде высеченную там фамилию погибшего Кульчицкого. Когда сказал об этом ЛЮ, она заплакала.
Война в 1941-м забросила ЛЮ в небольшой поселок Курья под Молотов, — ныне Пермь. В одной избе жила она с моим отцом, в другой Осип Максимович с Евгенией Гавриловной. Все сотрудничали в местных газетах и на радио, а ЛЮ издала книжицу «Щен» — о собаке, которую любил Маяковский, и о голодной жизни в Москве в революцию.
Через год вернулись на Арбат, в разоренную квартиру с выбитыми окнами. Жили бытом военной Москвы: отоваривание карточек, обмен вещей на продукты, железная буржуйка, возле которой поставили письменный стол и работали. ЛЮ воспринимала все без особых жалоб. «Как в восемнадцатом году» говорила она.
Небольшое подспорье (именно небольшое) давал огород, землю под который выделил писателям Союз писателей где-то возле Сельхозвыставки. Я ездил помогать отцу и Брику управляться с картошкой, а ЛЮ посадила грядку петрушки, она считала ее очень полезной. Иногда она ездила с нами, поливала свою петрушку и варила на костре картошку. Это немного напоминало пикник. Почти каждый раз с нами ездил сутулый парень со смущенной улыбкой — Коля Глазков. Тогда он был молодой, голодный и неухоженный, похожий на неандертальца и часто улыбался, опустив глаза. Было в нем что-то детское, что и осталось до конца дней. Знающие толк в поэзии любили его творчество и его самого, но такие были времена, что все необщепринятое — не издавалось. Едва услышав его стихи, ЛЮ обратила на него внимание.