Приложения к Ревизору
Шрифт:
Первый комический актер. Клянусь, истинная правда, Николай Николаич! вы сказали то, в чем я всегда был убежден, но не умел только так хорошо высказать. То дурно, что в добре не видишь добра. А этот грех водится за всеми модными драмами, которыми должны мы тешить публику. Зритель выходит из театра и сам не знает решить, чт'o такое он видел: злой ли человек или добрый был перед ним. К добру не влечет его, от зла не отталкивает, и остается он точно как во сне, не извлекши из того, что видел, никакого для себя правила, к чему-нибудь пригодного в жизни, сбившись даже и с той дороги, по которой шел, готовый пойти за первым, кто поведет, не спрашивая, куда и зачем.
Федор Федорыч. И прибавьте, Михайло Семеныч, какая пытка для актера
Первый комический актер. Не говорите этого; ваши слова метят в самое сердце. Не можете постигнуть, как подчас бывает горько. Учишь, разучиваешь эту роль, и не знаешь сам, какое ей дать выраженье. Иногда забудешься, войдешь в положенье лица, одушевишься, потрясешь зрителя, а когда вспомнишь, чем ты его потряс, — противен станешь самому себе, хотел бы просто провалиться сквозь землю, и от рукоплесканий горишь, как от собственного стыда. Я и решительно не знаю, чт`o хуже: выставлять ли преступленья таким образом, чтобы зритель готов был с ними почти примириться, или же выставлять подвиги добра в таком виде, что зритель не закипит весь желаньем с ним подружиться? То и другое по мне — гниль, а не искусство. Глубоко сказал Николай Николаич: то дурно, когда в добре не видишь добра.
Другой актер. Справедливо, справедливо: то дурно, когда в добре не видишь добра.
Петр Петрович. Противу этого я не могу сказать решительно никакого возражения. Николай Николаич сказал глубоко; Михайло Семеныч развил еще больше. Но всё это — не ответ на мой вопрос. То, чт`o вы сейчас сказали, то есть, чтобы хорошее выставлено было действительно с силой магической, увлекающей не только человека хорошего, но даже и дурного, а дурное изображено было в таком презрительном виде, чтобы зритель не только не почувствовал желал бы примириться с выведенными лицами, но, напротив, желал бы поскорей их оттолкнуть от себя, — всё это, Николай Николаич, должно быть непременным условием всякого сочинения. Это даже и не цель. Всякое сочинение должно иметь сверх этого всего свое собственное, личное выраженье, Николай Николаич, иначе пропадет его оригинальность, Николай Николаич, — понимаете ли вы это? Поэтому-то я не вижу в “Ревизоре” того большого значенья, которое придают ему другие. Надобно, чтобы было ощутительно ясно, зачем предпринято такое-то сочинение, на чт`o именно бьет оно, к чему клонится, чт`o нового хочет доказать собой. Вот чт`o, Николай Николаич, а не то, чт`o вы говорите вообще об искусстве.
Николай Николаич. Петр Петрович, да как же вы говорите, к чему клонится… ведь это… ведь это видно.
Петр Петрович. Николай Николаич, это не видно. Не вижу я никакой особенной цели этой комедии, обнаруженной в самом сочинении; или, может быть, автор с каким-нибудь умыслом скрыл ее; в таком случае это выдет уже преступленье пред искусством, Николай Николаич, чт`o вы себе ни говорите. Разберемте-ка сурьезно эту комедию: ведь “Ревизор” совсем не производит того впечатленья, чтоб зритель после него освежился; напротив, вы, я думаю, сами знаете, что одни почувствовали бесплодное раздраженье, другие даже озлобленье, а вообще всяк унес какое-то тягостное чувство. Несмотря на всё удовольствие, которое возбуждают ловко найденные сцены, на комическое даже положенье многих лиц, на мастерскую даже обработку некоторых характеров, в итоге остается что-то эдакое… я вам даже объяснить не могу, — что-то чудовищно-мрачное, какой-то страх от беспорядков наших. Самое это появленье жандарма, который, точно какой-то палач, является в дверях, это окамененье, которое наводят на всех его слова, возвещающие о приезде настоящего ревизора, который должен всех их истребить, стереть с лица земли, уничтожить в конец — всё это как-то необъяснимо страшно! Признаюсь вам достоверно, `a la lettre, на меня ни одна трагедия не производила такого печального, такого тягостного, такого безотрадного чувства. Так что я готов подозревать даже, не было ли у автора какого-нибудь особенного намерения произвести такое действие последней сценой своей комедии. Не может быть, чтобы это вышло так само собой.
Первый комический актер. А вот, наконец, догадались сделать этот запрос. Десять лет играется на сцене “Ревизор”. Все, более или менее, нападали на тягостное впечатленье, им производимое, а никто не дал запроса, зачем было производить его? — точно как будто бы автор должен был писать свою комедию, очертя голову и не зная сам, к чему она и чт`o выдет из нее. Дайте же ему хотя каплю ума, в котором вы не отказываете ни одному человеку. Ведь, верно же, есть причина всякому поступку, даже и в глупом человеке.
(Все смотрят на него с изумленьем).
Петр Петрович. Михайло Семеныч, объяснитесь: это что-то неясно.
Семен Семеныч. Это пахнет какою-то загадкой.
Первый комический актер. Да как же в самом деле вы не заметили, что “Ревизор” без конца?
Николай Николаич. Как без конца?
Семен Семеныч. Да какой же еще конец? Пять действий; в шести комедия и не бывает. — Разве новая побранка в придачу?
Петр Петрович. Позвольте, однако ж, заметить вам, Михайло Семеныч, что же за пиэса, которая без конца? я спрашиваю вас. Неужели и это в законе искусства? Николай Николаич! Ведь это, по-моему, значит принести, поставить перед всеми запертую шкатулку и спрашивать, чт`o в ней лежит?
Первый комический актер. Ну, да если она поставлена перед вами с тем именно, чтобы потрудились сами отпереть?
Петр Петрович. В таком случае нужно, по крайней мере, сказать это или же просто дать ключ в руки.
Первый комический актер. Ну, а если и ключ лежит тут же возле шкатулки?
Николай Николаич. Перестаньте говорить загадками! Вы что-нибудь знаете. Верно, вам автор дал в руки этот ключ, а вы держите его и секретничаете.
Федор Федорыч. Объявите, Михайло Семеныч; я не в шутку заинтересован знать, чт`o в самом деле может здесь крыться! На мои глаза, я не вижу ничего.
Семен Семеныч. Дайте же открыть нам эту загадочную шкатулку. Чт`o это за странная такая шкатулка, которая, неизвестно зачем нам поднесена, неизвестно зачем перед нами поставлена и, неизвестно зачем от нас заперта?
Первый комический актер. Ну, а что ж если она откроется так, что станете удивляться, как не открыли сами, и если в шкатулке лежит вещь, которая для одних, чт`o старый грош, вышедший из употребленья, а для других, чт`o светлый червонец, который век в цене, как ни меняется на нем штемпель?
Николай Николаич. Да полно вам с вашими загадками! Нам подавайте ключ и ничего больше!
Семен Семеныч. Ключ, Михайло Семеныч!
Федор Федорыч. Ключ!
Петр Петрович. Ключ!
Все актеры и актрисы. Михайло Семеныч! ключ!
Первый комический актер. Ключ? Да примете ли вы, господа, этот ключ? может быть, швырнете его прочь вместе с шкатулкой?
Николай Николаич. Ключ! не хотим больше ничего слышать. Ключ!
Все. Ключ!
Первый комический актер. Извольте, я дам вам ключ. От комического актера вы, может быть, не привыкли слышать таких слов, но чт`o ж делать? в этот день сердце мое разогрелось, мне стало легко, и я готов всё сказать, чт`o ни есть у меня на душе, как бы вы ни приняли слова мои. Нет, господа, не давал мне автор ключа, но бывают такие минуты состоянья душевного, когда становится самому понятным то, чт`o прежде было непонятно. Нашел я этот ключ, и сердце мое говорит мне, что он тот самый; отперлась передо мной шкатулка, и душа моя говорит мне, что не мог иметь другой мысли сам автор.