Принц
Шрифт:
Сорен… У Кингсли появилась привычка писать это имя на клочках бумаги. Затем он зажигал спичку и улыбался, пока имя сгорало. Ритуал утешал его. Он видел в часовне задумавшегося и склонившего голову Сорена в свете маленьких свечей. Вот поэтому сжигание имени Сорена по ощущениям было как молитва. Сорен… познать это имя казалось гораздо более значимым, более значительным, чем даже секс. Все в школе называли его Стернсом, кроме священников, которые называли его мистером Стернсом. Его звали Маркус. Все это знали, хотя никто не смел произносить это вслух. Но Сорен - было его имя. Кингсли не знал, как, и не знал, почему. И его
Дни лета шли, и Кингсли сделал все возможное, чтобы доказать бабушке и дедушке, что он был здоров, что все, что случилось с ним, не причинило ему непоправимого вреда. Он вернулся к своему распутному образу жизни, закрутив со всеми своими старыми подружками. За лето он с легкостью избегал парней и братьев, которые были занозой в заднице во время учебы в школе Портленда. Он позволял своим милым дамам заезжать за ним, и они пропускали фильмы, пропускали ужин, пропускали все, кроме того, чтобы припарковать автомобиль неизвестно где и сделать все, что угодно на заднем сиденье. Но только на заднем сиденье. Сьюзен хотела постелить одеяло на земле и заниматься сексом под звездами. Кинг отказался. Подобное предназначалось только для Сорена. Он солгал Сьюзен что-то про ядовитый плющ, и девушка сдалась перед его превосходящей мудростью, с выгодой для себя, раздвинув ноги внутри кожаного салона отцовского Кадиллака.
К последней неделе июля, Кингсли чуть было не сошел с ума от тоски по Сорену, но он знал, что нет способа поторопить дни или связаться с ним. Он боялся отправлять ему письмо. Священники сортировали и доставляли почту. Кингсли отказался объяснить причину его травм. Никто никогда не беспокоил Сорена, если в этом не было необходимости. Поэтому Кингсли был бы единственным студентом, отправившим ему письмо за все лето… нет, слишком рискованно. Он не мог позвонить, не мог написать, поэтому он ждал и молился. Прошло много дней и ночей, и его тело полностью зажило. Настолько полностью, что он наконец-то чувствовал себя комфортно снова полностью раздетым.
В конце июля он и Джеки, зубрилка, но красивая рыжеволосая сестра квотербэка, лежали в ее спальне однажды в среду вечером, когда ее родители уехали отмечать свой юбилей. Тот вечер был ничем не примечательный, на самом деле. Ничем не примечательный, кроме одной вещи, одного акта, который пришел в качестве ответа на его невысказанные молитвы.
Джеки прокладывала дорожку из поцелуев от его бедра к шее.
– Мы можем сделать кое-что другое?
– прошептала она, покусывая мочку его уха.
– Что угодно, ma ch'erie. Все, что пожелаешь…
Он специально подчеркивал свой французский акцент с американскими девчонками. Большинство мальчишек, он знал, накачивали подружек пивом, чтобы заставить их раздвинуть свои стройные бедра. Кингсли нужно было всего несколько слов по-французски.
– Я хочу сделать то, чего ты никогда ни с кем не делал.
Кингсли улыбнулся в потолок. Перевернувшись, он бросил Джеки на спину, прижав ее открытые ноги своими коленями. Он позволил головке своей твердой плоти легко ласкать ее набухший клитор. Она ахнула и гортанно засмеялась.
Вытянув руку, девушка указала вниз на пол. Кингсли удивленно приподнял бровь.
– Под кроватью, - сказала она.
Он наклонился и приподнял простыню. Из-под кровати он вытащил пластиковый тюбик
– C’est quoi?
– Мой отец врач-гинеколог. Это называется K-Y* (речь идет о вазелине или, предположительно, гель-смазке фирмыJonson&Jonson). Я слышала, как он рассказывал маме, что с этим делают некоторые люди.
– Ты же знаешь, что сейчас я учусь в католической школе. – Кингсли снова приподнял бровь.
– Содомия не одобряется.
– Ну и..? – переспросила Джеки.
Не говоря ни слова, Кингсли перевернул девушку на живот, поставил на колени, покрыл прохладной жидкостью и начал входить в нее. Он застонал глубоко и громко, от давления вокруг него, от тесноты. Джеки извивалась под ним и схватила его за руку.
– Ты уже делала это раньше, – сказал Кингсли, отметив, с какой готовностью она приняла его внутрь себя.
Джеки хихикнула.
– Ну… никогда с кем-то, кроме себя.
Кингсли прикусил ее плечо, чтобы заглушить смех. Джеки хотела стать библиотекарем. Конечно, библиотекарем. Эти тихони всегда такие...
После того, как они закончили, Кинг попросил оставить лубрикант себе, в качества сувенира. Она пообещала ему дюжину тюбиков такого добра, если он придет на этих выходных, и сделает это с ней еще раз. Обещание было с готовностью дано и с легкостью выполнено.
Так все встало на свои места. Он горел для Сорена таким огнем, что ни девушка, ни женщина никогда не пробуждали в нем. Сорен взял его на лесной земле. Это случится снова. Это должно случиться снова. Кингсли умрет, если это не случится снова.
Но повторится ли это? Прошло два месяца, и его раны полностью зажили, Кингсли начал бояться, что все это он придумал. Это произошло, часто напоминал он себе. Конечно, это произошло. Чем еще можно было объяснить настороженные взгляды бабушки и дедушки, их шепот, когда он входил в комнату?
У него было одно неопровержимое доказательство, что осталось даже после того, как все синяки выцвели. Крестик… маленький серебряный крестик, который он сорвал с шеи Сорена и уцепился, держал, на протяжении всей ночи. Он никогда не расставался с крестиком. Он хранил его всегда в кармане, как талисман, как бремя, как икону.
За две недели до начала школьных занятий, Кингсли сидел на заднем крыльце дома бабушки и дедушки, общаясь со звездами. Они утешали его... по-настоящему утешали. Эти звезды были единственными свидетелями той ночи. Помнят ли они ее, также как он? Кингсли начал спрашивать их, что они видели, когда услышал голоса в кухне.
– Мне плевать, что он говорит, он не в порядке. Он определенно, не в порядке.
В словах, произнесенных бабушкой, Кингсли услышал эхо голоса покойной матери. Как он тосковал по Maman. Кингсли знал, что бабушка винила его покойного отца в смерти своей дочери. Она уехала в парижскую школу и влюбились в пожилого француза. Ублюдок имел наглость полюбить ее в ответ и даже вступить в брак с восемнадцатилетней Карен Смит и сделать ее мадам Буассоннё. Даже двое детей, которых они вырастили, не убедили ее родителей, что отец Кингсли был никем иным, как соблазнителем молоденьких девушек. Каков отец, таков и сын, Кингсли знал, что дедушка и бабушка именно так думали. Если бы они только знали, что, хотя он и соблазнял девушек, существовал другой молодой человек, которому принадлежало его сердце.