Принцип Новикова. Вот это я попал
Шрифт:
Первого мая стартовала перепись населения с торжественного переписывания меня любимого. Закончится это должно было к февралю 1730 года. Освобождение занятых верфей и закладка новых кораблей должна была начаться в 1730 году, ближе к апрелю. Соответственно, полную ревизию дел Адмиралтейства назначать нужно было именно к этому сроку. Проверять, что Миних и Ушаков навертели в кадетском корпусе, и внести своевременные коррективы тоже можно было не ранее 1730 года. Все, абсолютно все упиралось в этот проклятый 1730 год, в самое его начало, когда в известной мне истории, Петра второго уже быть не должно. И, как ни странно, почти все предпринятые сейчас мною осторожные шаги, которые должны будут сработать в следующем году, и сработают так как надо, будут преподноситься как достойные достижения в плане развития Российской империи, вот только припишут их воцарившейся тогда Анне Иоановне и ее небезызвестному Бирону. А ведь, если разобраться, когда бы она успела столько всего хорошего сделать, если у нее в то самое время шла полным ходом разборка с Верховным тайным советом? Какая Аннушка, оказывается,
Остермана я после нескольких недолгих встреч отдалил от себя, мягко и ненавязчиво намекнув, что Верховный тайный совет совсем не может без его мудрого руководства. Еще наделают чего-нибудь не подумав. Мне пока портить отношения было не с руки, я и не портил. Просто не появлялся на сборищах совета, но меня туда практически и не звали. Долгорукий сам отдалился. До меня только время от времени доходили слухи о его совершенно безобразном поведение, когда Ванька с пьяными дружками мог запросто завалиться к кому-нибудь «в гости». Но мне было все равно. Если потерпевшие терпят, как терпел в свое время Трубецкой, кто я такой, чтобы им навязываться? Может им нравится подобное отношение, а я возьму, да и разрушу все?
В общем, так получилось, что после Пасхи я приобрел репутацию затворника. В увеселениях не участвовал, охоту забросил, все сидел, уткнувшись в разного рода бумаги. Мое одиночество в эти несколько месяцев, которые пролетели, надо сказать необычайно быстро, скрашивали только Репнин, Шереметьев, да Митька, продолжающий снабжать меня всеми самыми свежими сплетнями.
Все оставшееся время у меня уходило на разборки с Синодом и его членами. Это, кстати, сыграло немаловажную роль в том, что меня мало кто трогал и пытался как-то на меня влиять, потому что разногласия с церковью в каких-то вопросах в это непростое время — это уже очень серьезно. В эти дела никто вмешиваться не хотел. А разборки начались в тот самый момент, когда ко мне пришли Дашков и Смола и чуть ли не в лоб заявили, что я едва ли ни силой удерживаю Феофилакта, да и, что уж тут, Феофана, для причин им не ведомых. Я подпрыгнул, услышав формулировку. В общем, закончилось все в тот день... не очень. Я практически обвинил их в том, что они хотят сжить со свету божьего Его слуг, самых что ни на есть преданных, почти праведников, и только я сумел предоставить им убежище от злого умысла тех, кто так успешно прикидывается друзьями и братьями в вере. Они обвинили меня в ереси и попытались пригрозить отречением. Я же, злобно усмехаясь, ткнул им в рожи «Духовный регламент», который они точно принимали, потому что вступить в Священный Синод и не принести определенных клятв, было, согласно этому регламенту, невозможно. А если они этих клятв не давали, то самые отпетые самозванцы они и есть. И вообще, кто их в сан посвящал? Может быть они и священнослужители не настоящие? Дашков опешил, а Смола попытался было вякнуть. Но я вошел в раж и велел привести и Феофана и Фефилакта и прямо в кабинете устроил судилище по поводу оскорблений меня, как Главы Русской православной церкви, и моих сомнений, кои... В общем, было весело. Феофан попытался было что-то сказать про то, что это как-то немного не по правилам, но был заткнут мною и переработанной дедом «Азбукой», которую спорщики даже не удосужились еще открыть. Если подвести своеобразные итоги, то получается следующее: Смола довыеживался и был направлен в какой-то монастырь, не помню какой, грехи замаливать, и последующим постригом и докладами настоятеля о том, что новоявленный брат все осознал и с участью своею примирился. Ну а если настоятель найдет в нем зачатки ереси — то быть Смоле расстригой. Дашкову дали испытательный срок до Нового года. Он, проникся, и даже пытался руку мне целовать. Я насилу отбился. Но, это понятно, они мне предъявляли нечто, что я сумел одним щелчком опровергнуть, предъявив вполне здоровых и даже пополневших на царских харчах архиепископов. А вот они не смогли внятно объяснить, почему мне угрожали, да еще и при свидетелях: в комнате присутствовал сжавшийся в комок и боящийся пошевелиться Митька.
Но у этой пьесы случилось продолжение. Дашкова, как провинившегося, снабдили той самой «Азбукой» и отправили для пробы в Новомихайловское, просто потому что близко от Москвы. Там случилось то, о чем я говорил Репнину. Дашкова послали. Разумеется, сделано это было со всем почтением, через две недели вернулся он ни с чем. Ни один крестьянский ребенок так и не пришел к нему, чтобы прикоснуться к знаниям. Я в то время уже отпустил архиепископов по домам, которые, тем не менее, всерьез увлеклись задачей и вовсю изучали ее со всех сторон, проживая то у одного, то у другого. Где-то в то же время они пересеклись с Куракиным, и я, скрипя сердце, подписал указ о выделении места под строительство на Басманной по планам, которые притащил мне воодушевленный князь, с плеч которого Синод снял заботу о людях, кои будут заботиться о постояльцах его шпиталя.
В общем, ни Фиофан, ни Феофилакт, тупыми не были, и быстро пришли к тем же выводам, что и я, и... пришли ко мне, дабы заручиться государственной поддержкой, на что получили большой шиш. Но, кто бы мог подумать, насколько же, вроде бы, святые люди, могут быть мстительными. В кое-то веки они по-настоящему объединились, против меня, и завалили всевозможными проектами просто по маковку. Сжечь их в печи я не мог, слишком уж часто махал регламентом, пришлось изучать каждый, и писать пространную рецензию, почему считаю проект несостоятельным. Наша вялая борьба идет и по сей день, хотя уже лето близится. Срок-то до первого сентября я так и не отменил, а они к пониманию того, каким образом можно решить данную проблему, так и приблизились, но радует, что очередной раскол нашей церкви пока не грозит и тех жутких процессов, после которых было казнено так много ученых монахов, пока не предвидится. Некогда Синоду искать ересь, занят он, а с бытовухой и Ушаков справится, который уже подобрал себе следователей из священников, одним из которых к моему удивлению оказался мой духовник отец Михаил.
— Цезарь готов, — в кабинет заглянул Репнин. — Государь, уверен ли ты, что верхи поедешь, а не в карете?
— Уверен, — я кивнул. — Итак уже к креслу скоро прирасту, благодаря Феофану, который строчит прожекты как механизм какой. — Пожаловался я своему адъютанту, который только ухмыльнулся в ответ.
Одернув камзол, жутко неудобный, но красивый, этого не отнять, я пригладил рукой отросшие русые волосы, которые без парика стали вполне даже ничего, и, наткнувшись рукой на ленту, которой они были перехвачены в хвост, поморщился. Но это был тот самый компромисс, на который мне пришлось пойти, чтобы не нервировать итак хватающихся за сердце иноземцев, видящих такое попрание всех возможных традиций. Как можно-то без парика? А вот так. Я пространно объяснил свой демарш модной во все времена мигренью от давящей на головы тяжести чужих волос. Более ничего объяснять не стал — не нравится, бога ради, пускай свою версию придумывают. Какого же было мое удивление, когда я увидел через две недели вихрастую макушку скверно постриженного Шереметьева, который уверял очередную даму, вертящуюся возле него, что голова его больше не болит, потому что император Петр Алексеевич подсказал прекрасную идею, как с ней можно бороться. Еще через месяц практически вся молодежь щеголяла своими родными патлами разной степени подстриженности. Цирюльники снова начали пользоваться популярностью именно в качестве стрижки, а не создания жутких париков. Самое интересное заключалось в том, что большинство пожилых людей отказывались следовать новой моде. Странные они все-таки. Сначала истерики закатывали, когда им бороды рубили, теперь из-за ненавистного в то время парика готовы спор открыть. Но мне как-то все равно. Я никого не принуждал отказываться от этого предмета, просто так получилось, что большинство попробовало, и им понравилось. Ничего личного, просто мода, которую очень быстро подхватили девушки. Но они пошли дальше, и чтобы не травмировать психику своих матерей, косы не расплетали. Но кто сказал, что с косы нельзя как-то замысловато уложить?
— Государь, едем? — в кабинет влетел без стука Шереметьев. Поняв, что допустил оплошность, он смутился и пробормотал. — Извини, Петр Алексеевич, спешил очень, думал, что опаздываю.
— Извиняю, — я махнул рукой и направился к выходу.
Меня сопровождали Репнин, Шереметьев и десять скучающих на отдыхе офицеров Вятского пехотного полка, отпуск которых продлился моим высочайшим повелением.
Эх, хорошо-то как, я даже заулыбался, когда мы лихо пронеслись по улицам Москвы. Петька Шереметьев озорно свистнул, когда взвизгнувшая купеческая дочка отпрыгнула обратно на тротуар, явно не успевая перед нашей кавалькадой перейти дорогу. Ее юбка слегка при этом задралась, показав красные сафьяновые сапожки. Именно это и послужило поводом для свиста и здорового мужского гогота, последовавшего за этим. Девушка покраснела, а шедший с ней старый слуга выматерился сквозь зубы и погрозил нам вслед кулаком. Забавно. Я хоть Петром Михйловым не представляюсь, но стоило парик снять да из кареты вылезти, и тут же узнавать меня мои подданные перестали.
Вот так к суконному двору и подкатили. Вошли внутрь и тут же перед нами материализовался старший смотритель, выпучивший глаза, и так и норовящий упасть в обморок. Вот он меня в отличие от того старика точно узнал.
— Государь, Петр Алексеевич, — лепетал он. — Ну как же так, без предупреждения...
— Ничего-ничего, просто покажи мне новый цех, в котором ткут парусину, и я тихонько уйду, чтобы никого не смущать, — настроение у меня сегодня было на редкость хорошее. Уж не знаю, что стало причиной, может быть яркое солнышко, а может и что-то другое, пока неведомое.
Старший смотритель на подгибающихся ногах повел меня туда, откуда раздавался стук ткацких станков. Когда мы переступили порог небольшого помещения, так как это был всего лишь эксперимент, то и площади под него пока не были выделены большие, и я увидел Щеголина, который, красный от переполняющей его злости, которая вот-вот могла перейти в полноценный удар, орал на сжавшегося ткача, совсем молодого парнишку, потрясая у того перед носом какой-то синей тряпкой.
— Ты, сучий порох, как сумел так все испохабить? Мало того, что цветную нить схватил, так еще и основу с долевой перепутать? Они же толщины разной!
— Я случайно, я не нарочно, — лепетал паренек, а Щеголин орал все громче.
— Еще бы ты нарочно тут все подстроил! Я тебя сгною! Запорю! — Никто из участников конфликта меня не видел, и они даже не замечали, что вокруг воцарилась тишина, которую только вопли купца прерывали. — Как я эту партию государю покажу?!
Я подошел к столу, на котором лежал злополучный отрез, испорченный неопытным ткачом. Сердце пропустило удар, когда я разглядел синюю с белыми проплешинами плотную ткань. Когда-то я переносил кучу одежды из такой. Точнее, нет, не из такой. Протянув руку, я пощупал отрез. Нет, однозначно не из такой. Эта натуральная, как это было положено изначально, изготовлена из конопляной нити. Я посмотрел шальным взглядом на Щеголина, затем на ткача. Я не знаю, что с этим делать, но нельзя не использовать подвернувшийся шанс. Это будет просто преступление, не использовать его, потому что криворукий ткач умудрился только что соткать деним, больше известный в моем времени, как джинса.