Пришелец
Шрифт:
— Нет, госпожа игуменья, мне вполне достаточно того, что вы уже сказали…
— А сроки? Вознаграждение?..
— На ваше усмотрение, госпожа, — смиренно пролепетал я, вновь припадая лбом к половице, — я же сделаю все, что в моих силах!..
С этого дня для меня началось совершенно иное послушание. Я просыпался от переклички третьей стражи, ополаскивал лицо, съедал половину черствой лепешки и налаживал точильный камень, приводимый в движение скрипучей ножной педалью. Под окном моей кельи сварливо квохтали монастырские куры, ссорясь из-за червяков, которых выгребал для них единственный одноглазый петух, уцелевший, по-видимому, еще с прежних петушиных боев, и под эти мирные звуки я неторопливо сбивал с лезвий мохнатую корку ржавчины и стачивал об искрящийся камень зубцы и заусеницы. Каждое четвертое утро со двора доносился истошный куриный вопль, и тогда на моем обеденном столе после полудня появлялся дочерна закопченный глиняный горшок, из-под крышки которого по всей келье разносились дразнящие аппетит запахи. По прошествии трех таких обедов в мою келью вошли два еще незнакомых мне «брата» и молча поставили перед моим ложем глубокий медный таз, больше похожий на небольшую ванну. «Начинается!..» — подумал я, пока они ходили за кувшинами и прочими принадлежностями для совершения омовения. Впрочем, вся последующая процедура больше походила на крещение новообращенного, нежели на приготовление моего тела к уже известным ночным безумствам, входившим, как я уже понял, в своеобразный
«Рука Его не причинит мне боли, а то насилие, которое должно свершиться надо мной, да будет прощено тем, кого называют „орудием дьявола“! Но неужто и я уподоблюсь тому горчишному зерну, из коего вознеслось пышное широкошумящее древо? Неужто из этого вертепа, имеющего лживое обличье женской обители, приюта девственных и раскаивающихся душ, произойдет потомство, обилие и сила коего уже предопределена буйными безудержными излияниями мужского семени, пронесенного в темных ущельях плоти сквозь сарацинский ад? Неужто не нашел Ты для посева более подходящей почвы, нежели жадные, ненасытные чресла священных блудниц, собранных в этих глухих стенах со всех языческих храмов подлунного мира? Нет-нет, судить не смею! — покаянно восклицал автор, — их чрево плодоносно, ибо не от плоти, а от духа всякая плоть зачинается, а дух дышит где хочет! Да и кто я есть, чтобы бросать в них камень?.. Иной камень ждет меня, и да коснется его нежная стопа невинного младенца, не ведающего, кто погребен под ступенью!..» На этой высокой ноте железное послание обрывалось, оставляя кисти воображения весьма широкую и пеструю палитру догадок и домыслов. Впрочем, общий эскиз, или, если хотите, угольный набросок, просматривался на бледном загрунтованном холсте настолько отчетливо, что мне оставалось лишь подобрать колорит по собственному вкусу и начать наносить мазки, сила и яркость которых диктовались самим характером сюжета. Пурпур, сепия, кобальт, охра — все пятна основных и дополнительных цветов вдруг замелькали перед моим взором наподобие осколков разбитого стекольчатого витража, помещенных в объектив вращающейся зрительной трубки. Но когда по истечении ночи в моем воображении сложилась полная и законченная картина, я поразился извращенному величию замысла ее автора. Мне и раньше приходила в голову мысль, что в крестовых походах по большей части выживали самые сильные, храбрые, в общем, лучшие представители человеческого рода, чье потомство должно было унаследовать эти незаурядные черты, главная из которых заключалась, наверное, в неукротимом стремлении все глубже и настойчивей проникать в общий замысел Божьего творения, именуемого нашей грешной Землей и окружающей ее Вселенной. Внешне это стремление могло проявляться как угодно. Я наблюдал его на лицах моих далеких, канувших в бездну времен соплеменников, пивших грибной отвар перед схваткой, а затем с пеной на губах в одиночку кидавшихся на ощетинившийся копьями крепостной вал. Я видел, как оно мелькало и как бы на миг высвечивало изнутри хищные крючконосые физиономии караванных купцов; как ровно и неукротимо горело в глазах смуглых седобородых старцев, по своей воле бросавшихся на лобастый булыжник площадей с маковок изразцовых минаретов, не дожидаясь, пока по их витым лестницам взберутся облаченные в латы воины с крестами на груди. То были битвы чистых воль, облаченных в различные плотские оболочки, многие из которых легли затем в основание каменистых могильных холмов по обе стороны Великого Пути, призванного соединить солнечную и лунную половины человечества. Но как низко порой падали те, кто оставлял за спиной этот обращенный в Вечность караван одногорбых каменных верблюдов! Как бездумно и расточительно тратили они жидкую амбру своей плоти в придорожных канавах и кабаках, на гнилых тюфяках постоялых дворов, гнездящихся вдоль всего Великого Пути наподобие кустов омелы и высасывавших лучшие соки из непрерывного человеческого потока! А дети, младенцы, развившиеся из этой случайной похотливой завязи и впервые узревшие свет в темных соломенных углах скотных дворов и зачастую брошенные тут же на милость провидения, посылавшего им либо недавно ощенившуюся суку с набухшими сосцами, либо свору кобелей, озверевших от голода и блох. Но здесь, в обители, все было не так! Здесь плод бережно вынашивался в чреве священной блудницы, а после рождения передавался в сноровистые руки тех, кто уже утратил способность к зачатию, но сохранил в себе неистребимое чувство материнства. Но почему после зачатия отцы находили свое последнее пристанище под ступенями галереи, педантично обращаемыми в могильные плиты, украшенные родовыми, возможно, не всегда фальшивыми, гербами, пышными разветвленными эпитафиями и точными датами смерти, указывавшими не только год, но и день, когда почивший испустил дух? За несколько восхождений я успел разглядеть ряд последовательных дат, промежутки между которыми поразили меня своей математической правильностью, наводившей на мысль о том, что в этих случаях неисповедимую волю провидения направляла чья-то беспрекословная рука. Но зачем? Какой смысл заключался в этих умерщвлениях? Кто и каким образом осуществлял их? Впрочем, возможный ответ на последний вопрос я отыскал у самой пяточки косы: «…о, как медле…» — без особого труда развернулись в «О, как медленно действует яд!..» Моих предшественников, по-видимому, убивали медленно действующими ядами, в приготовлении коих многие священные блудницы были весьма искусны. С этими беспокойными мыслями я заснул, а пробудившись несколько позже обычного, первым делом пересчитал оставшиеся клинки и ржавые полотна кос и серпов. Работы оставалось месяца на полтора, но при стремлении к максимальному совершенству, ее можно было бы растянуть чуть ли не втрое. К тому же не далее как три дня назад мне принесли два серпа из первой партии, чьи лезвия были изрядно зазубрены при небрежной жатве на каменистом поле. Итак, полгода… Но мне случалось освобождать вполне здоровых на вид пленников, отказывавшихся от возвращения на родину с купеческими судами или караванами и объяснявших свой отказ бессмысленностью подобного шага и страхом умереть в пути от прогрессирующего разжижения крови, вызванного флюидами металла, похожего на холодное жидкое олово. А что если гобеленовые нити, прежде чем сплестись в выразительные картины, выдерживались в этих ядовитых испарениях? Но в таком случае я уже мог считать себя либо весьма перспективным, либо почти состоявшимся покойником — я прожил в отравленной парами келье достаточно долго, чтобы не питать никаких иллюзий на этот счет. Для того чтобы удостовериться в своих подозрениях, я попробовал покачать пальцами верхние зубы, а затем отделил прядь волос и слегка подергал ее. Зубы как будто слегка пошатывались, на пальце тоже остался жидкий пучок волос, но в целом результаты этого опыта показались мне сомнительными, так как я ни с чем не мог их сравнить. К тому же медленные яды действуют на организм подобно времени: человек стареет, дряхлеет, но сам не замечает этого, ибо его чувства меняются вместе с ним. Мы не замечаем, как стареют наши сверстники, родители, жены, друзья. И лишь вельможи, из года в год заказывающие свои изображения лучшим живописцам, могут воспользоваться сомнительным преимуществом состоятельного человека и, проходя из конца в конец собственной портретной галереи, каждый раз неизменно убеждаться в том, что даже лесть самой искусной и щедро оплаченной кисти бессильна против всепобеждающего времени. Мои размышления были прерваны тихим маслянистым шелестом дверных петель. Я быстро сунул косу под тюфяк, оглянулся и увидел в темном дверном проеме Хельду в широкой, расшитой жемчугом мантии мышиного цвета. Ее лицо было наполовину закрыто коробчатыми складками капюшона, так что над воротом выступал только мягко очерченный подбородок и насмешливо изогнутые губы, закусившие прядь каштановых волос, изрядно перебитых крупной солью седины.
— Все думаешь? — усмехнулась она, переступая порог и бесшумно затворяя за собой дверь кельи.
— Иногда случается, госпожа игуменья, — забормотал я, привычно опускаясь на колени, — все работаешь, работаешь, и вдруг, знаете, как будто затмение найдет…
— Затмение, говоришь? — переспросила она, задувая свечу и погружая ее в широкие складки мантии. — Это плохо, если затмение, совсем плохо…
— Я тоже, знаете, опасаюсь… Опять же лунатизм — как бы чего не вышло…
— Не бойся, у меня не выйдет, — проговорила Хельда, медленно проходя вдоль гобеленов и пристально вглядываясь в изображения из-под приподнятого капюшона.
— Да я не про вас, — придурковато залепетал я, — про себя!..
— Про себя… О себе… Все только о себе да о себе… — задумчиво повторила Хельда, не отрывая глаз от рыцаря на вздыбленном, пронзенном сарацинским копьем коне. — Нет бы о нас подумать, обо мне…
— Да я… Ты!.. Ты!.. — невольно вырвалось у меня. — Неужели ты хоть на миг…
— Молчи! — мягко перебила меня Хельда. — Я все знаю и ни в чем не упрекаю тебя… А все, что ты прочел на этой ржавой железке, — вранье… Так, записки сумасшедшего…
— Неужто все?
— Ну, половина…
— Так-таки половина?..
— Ну даже если треть или четверть — кто считает?
— Тюремные врачи свидетельствуют, что порой у приговоренных к смерти в ночь перед казнью открываются необычайные математические способности.
— Поздновато…
— Был даже случай, — сказал я, — когда один помилованный на эшафоте сделался впоследстии знаменитым астрономом.
— Повезло бедняге…
— И не только ему, — сказал я, — все человечество…
— Довольно про человечество! — опять перебила Хельда. — Тебе много осталось?
— Все зависит от тщательности обработки, — сказал я.
— А точнее?
— Максимум полгода, — ответил я.
— Уложись в три месяца, и можешь идти, — вдруг сказала она, резко обернувшись ко мне и откинув на спину капюшон, — я тебя отпускаю!..
— Куда? — спросил я, не поднимаясь с колен и спокойно выдерживая ее взгляд.
— Куда хочешь!.. — усмехнулась она. — Свобода! Полная свобода!..
— Неужто?.. А впрочем, конечно, — чего возиться: плита, герб, эпитафия — много чести!..
— По барину и говядина…
Меня несколько покоробило от этой нарочитой, подчеркнутой грубости выражения. Хельда как будто провоцировала меня на ответную резкость, но я не принял вызова и продолжал вести беседу на простой человеческой ноте, вполне понятной в устах того, кто не только смирился с участью смертника, но и принял ее без малейшего душевного смятения.
— За что ты меня так ненавидишь? — спросил я.
— Ненависть… Любовь… Это все слова, слова… — задумчиво повторила Хельда, проходя вдоль гобеленов и легкими дуновениями гася свечи, укрепленные в блестящих чашечках высоких тонких канделябров.
— Ненавижу? — вновь повторила она, оборачиваясь ко мне. — Нет-нет, ты ошибаешься — это было бы слишком просто!
— Так вот почему ты устроила этот спектакль! — воскликнул я. — Боишься простоты?
— Простота — это смерть.
— Да что ты говоришь! — Я всплеснул руками и уселся на полу, скрестив ноги и со всех сторон подоткнув под себя обтрепанные полы своей хламиды. — Надо, значит, несколько усложнить — да?.. Пробуждения среди замшелых камней, блудницы, яд?..
— Какой… яд?
— А ты не знаешь! — расхохотался я. — Летучие пары, медленно разжижающие кровь и за пару месяцев обращающие цветущего юношу в дряхлого старика! Одного не могу понять: как твои затворницы подбирают дозу для каждого приговоренного, что они умирают в точно рассчитанные сроки? Или на последних стадиях используются какие-то более грубые методы?..
— О чем ты?.. Какие методы?..
— Кинжал… Петля… В конце концов, простой удар шестопером по темени: много ли нужно тому, у кого едва хватает сил доползти до отхожего места!..
— Что ты несешь?!. — воскликнула Хельда. — Какой кинжал?.. какой шестопер?..
— Обыкновенный!.. Со звездочкой! — насмешливо бросил я. — Думаешь, я читать не умею?.. Или недостаточно хорошо вижу, чтобы читать эпитафии при свечах?..
— Ах вот оно что! — вскрикнула Хельда. — Что ж, идем!..