Присуждение премии
Шрифт:
— А в браке?
— А разве он имеет какое-либо отношение к счастью?
— У меня — да.
— Да, в воспоминаниях, — говорит он, сопровождая свои слова широкими жестами. — Жалкие луговые цветы, затерянные в траве, всегда задним числом сливаются в пестрый ковер.
Все пустые слова и притворство, думает Ирена, циничный вывод недовольного эгоиста, который дает выход своей разочарованности тем, что мир не лежит у его ног, в общих сентенциях. Ее он не убедит, что счастье невозможно, не убедит даже в такой день, когда ее счастье может рухнуть, когда все стало непрочным, когда каждый отдалился от другого.
— Если у тебя это действительно
До сих пор было так: существовал центр, который прочно держался и был основой счастья, единства, уверенности, — семья. Оттуда все исходило, туда все возвращалось, ему все служило, в том числе школа и работа. Что бы ни случалось вокруг, основы оно не задевало. Три человека ежедневно выходили из дому, чтобы самостоятельно, на людях проявить себя в деле и вечером принести домой плоды.
Сегодня все выглядело иначе: на долю дочери выпали потрясения, отчасти скрытые от родителей. Отец показал, что с внешним миром связан сильнее, чем с внутренним, что своим профессиональным проблемам он готов принести в жертву себя самого и благополучие семьи. Мать познала недоверие и сомнения. И над всеми нависла угроза, что откроется старая ложь. Основа оказалась зыбкой. Центр, возможно, уже не центр.
— Пауль! Где ты? — зовет Улла Шустер. Она стоит в дверях и, ослепленная светом лампы, не сразу замечает обоих.
— Что случилось?
— Я же все время должна быть около тебя.
— Теперь уже не нужно! — говорит Пауль, тщетно пытаясь приглушить резкий тон главы дома.
— Посмотрю, что с Тео, — говорит Ирена, проходит через гостиную, где профессор Либшер с успехом проверяет свои анекдоты, в комнату Корнелии и слышит последние слова, которыми Тео резюмирует для дочери уроки дня:
— Подлинного согласия с обществом нельзя добиться хитростью. Отдать можно только то, что у тебя есть: свое «я», которое и само меняется, и меняет других.
Ирена находит в этих словах подтверждение своему новому взгляду на вещи. Уже давно у нее есть соперница, на которую она до сих пор могла, как ей казалось, не обращать внимания, но против которой она бессильна и ужиться с которой она должна: работа Тео.
— Вспомните о наших гостях! — говорит она.
Под руку с дочерью она входит в гостиную и осчастливливает господина Бирта улыбкой, предназначенной ему одному. Краутвурст пытается объяснить раздосадованному этим Либшеру разницу между настоящим и ненастоящим остроумием, но умолкает, заметив неудовольствие на лице своей жены. Улла Шустер опорожняет переполненные пепельницы. В стеклянных дверях стоит Пауль и спрашивает, не хочет ли кто-нибудь погулять с ним в саду.
— Я хочу! — восклицает Корнелия.
Трещать она может, как дрозд, но петь — нет, думает Ирена, имея в виду Уллу Шустер, которая пользуется отсутствием мужа, чтобы удовлетворить назревшую за несколько часов потребность поговорить. Ирена не сопротивляется этому потоку советов и переживаний домашней хозяйки, даже вполуха слушает, поскольку у нее еще осталось какое-то любопытство к супружеской жизни Пауля. Но в первую очередь ее занимает главная тема вечера, вернее, скорый, как она надеется, конец этой темы. Ей хочется склонить всех пройтись по ночному саду, чтобы положить конец уединению Пауля и Корнелии.
— Почему Пауль не хочет детей? — без всякого перехода спрашивает фрау Улла. — Вы ведь раньше знали его.
— Потому что он и с собой-то справиться не может, — отвечает Ирена. — А вы хотите?
— И они у меня будут! — говорит Улла Шустер с неожиданной горячностью.
— А почему?
— Наверно, из страха перед будущим одиночеством.
Ирена стоит рядом с нею, держа в руках бокал, у двери на террасу, впускающей в накуренную комнату майский воздух и позволяющей выглядывать в сад. К сожалению, Ирене видны только часть освещенной дорожки и скелеты деревьев, по ребрам которых медленно карабкается вверх узкий серп луны. На тему дня ей нечего сказать, ибо хотя она любит проникаться мнениями Тео, но не любит выдавать их за свои. А то немногое, что она могла бы сказать, касается лично Тео, и это она скажет ему лучше наедине, зная, как трудно мужчинам принимать советы, которые жены дают им публично.
Разговор вертится вокруг присуждения премии, книги Пауля, решения жюри, речи Тео, вокруг, стало быть, литературы, политики, психологии. Задают тон Либшер и Овербек. Ирена слушает и молчит. В какие бы глубины, на какие бы высоты они ни забирались, она остается на земле. Это ее особенность: как морская рыба проводит всю свою жизнь в соленой воде, но не просаливается, так и она, Ирена, вот уже скоро два десятка лет живет среди анализирующих и теоретизирующих ученых, но не перенимает их черт. Какой-то инстинкт уберегает ее от подражания чему-либо, чему подражать она как следует неспособна. Довольствуясь тем, что ей дано, она остается натурой цельной, гармоничной, по-своему совершенной.
— А может быть, и потому, что тогда я буду больше для него значить, — говорит Улла Шустер, проникшись к Ирене доверием, причин которого сама не могла бы определить.
Прислушиваясь к темноте сада, следя за разговором в комнате, чтобы не пропустить, когда удобно будет поднять гостей, и принимая участие в заботах фрау Шустер, Ирена умудряется окинуть взглядом комнату и отметить в себе некую перемену. Ей уже совершенно безразлично, позволил бы или нет более высокий профессорский оклад купить новую мебель. И машина ее больше не интересует, и вожделенная новая квартира, которая должна бы выглядеть так, как описывает свою фрау Шустер. Важно только одно: чтобы нависшая над ними опасность миновала бесследно.
По освещенному домом участку садовой дорожки проходят две фигуры и, не останавливаясь, исчезают в темноте. Телепатические старания Ирены внушить обоим мысль о возвращении в дом остаются безрезультатными. То, что гуляющие явно держатся на расстоянии друг от друга, Ирену не успокаивает. Она знает, сколь многообразны формы взаимного сближения, ей еще памятна прельстительная сила восторженных слов.
— Кто постулирует автобиографизм как основу литературы, рискует поддаться власти субъективных критериев, — говорит фрейлейн Гессе, проводя растопыренными пальцами по своему ежику и возмущаясь обоими мужчинами, которые по различным причинам не хотят вести разговор в предложенном ею направлении — из любви к мучительству и самомучительству, как она полагает (совершая ту же ошибку, что и Ирена). Она наметила себе план утешения Овербека: не касаясь катастрофы с речью, серьезно отнестись к сказанному им и дискутировать так, словно речь его была не похвальным словом, а лекцией на определенную тему. К сожалению, она ни у кого не находит поддержки, даже у Ирены, чью душу она считает родственной, поскольку обе их души привязаны к третьей: