Присяга простору
Шрифт:
то бескормица, то война.
И как будто ему станет легче,
если буду я плакать от мук,
добивался их, душу калеча,
мой любимый неверный супруг.
Мои очи тоской тяжелеют,
да не очи, а просто глаза,
и никто меня не пожалеет,
хоть катись золотая слеза...»
Но, творческую зависть, видно, спрятав,
муж проворчал с цигаркою во рту:
«Безвыходно... Насчет меня - неправда...»
А Майя: «Ладно, с выходом
И на обрыве самом встала Майя
перед костром, светясь в его огне,
глаза куда-то к звездам поднимая,
рукою обращаясь к Ангаре:
«Ангара моя, Ангарушка,
ты куда бежишь? Постой!
Я стою, бледней огарочка,
над твоею синетой.
Помнишь парня - звали Пашкою?
Он далеко заплывал.
В косу мне, тобою пахнущую,
он саранки заплетал.
Сколько желтого песку
в туфельки насыпалось!
Сколько раз мы целовались,
а я не насытилась!
Где теперь вы, туфли-модницы?
Где ты, зорюшка-коса?
Убежала моя молодость,
словно с колышком коза.
Ангара моя, Ангарушка,
сколько жалуешь ты нам!
Над тобой белее гаруса -
залюбуешься!
– туман.
Над тобою ели-сосенки,
мишек умные глаза.
Словно маленькие солнышки,
в тебе ходят хайрюза.
И летают утки-уточки,
и пичуги гомонят,
ну, а губы шутки-шуточки
давно не говорят.
Я как белочка бедовая, -
только зубки выщерблены!
Я как шишечка кедровая, -
да орешки выщелканы!
Ангара моя, Ангарушка,
ты мне счастье нагадай.
Не забуду я отдарочка,
только молодость мне дай!
Поперек тебя плотина,
а над нею - красный флаг.
Подплыву к плотине тихо
и скажу плотине так:
«Ты впусти меня, плотина,
вместе с буйною водой,
ну, а выпусти, плотина,
молодою-молодой.
Ты свети, свети, плотина,
через горы и леса!
Ты сведи, сведи, плотина,
все морщиночки с лица...»
Ты «с выходом» прочесть хотела, Майя!
Я понял тебя, Майя... Выход в том,
чтоб озарял нас, души просветляя,
тот свет, который сами создаем.
И думал я еще о нашей тяге
к поэзии... О, сколько чистых душ
к ней тянется, а вовсе не стиляги,
не «толпы истерических кликуш»!
И стыдны строчки ложные, пустые,
когда везде - и у костров таких -
стихи читает чуть не вся Россия
и чуть не пол-России пишет их.
Я вспомнил, как в такси московском ночью,
вбирая мир в усталые глаза,
немолодой шофер, дымивший
мне прочитал свой стих, не тормозя:
«Жизнь прошла... Закрылись карусели...
Ну, а я не знаю, как мне быть.
Я б сумел тебя, Сергей Есенин,
не в стихах - так в петле заменить!»
И пишут, пишут - пусть корявым слогом, -
но морщиться надменно, право, грех,
и если нам дано хоть малость богом,
то мы должны писать за всех, для всех!
Ведь в том, что называют графоманством,
Россия рвется, мучась и любя,
тайком, тихонько или громогласно,
но выразить, но выразить себя!
Так думал я, и, завершая праздник,
мы пели песни дальней старины
и много прочих песен - самых разных,
да и - «Хотят ли русские войны?...».
И, черное таежное мерцанье
глазами Робеспьера просверлив,
бледнея и горя, болгарин Цанев
читал нам свой неистовый верлибр:
«Живу ли я?
«Конечно...» - успокаивает Дарвин.
Живу ли я?
«Не знаю...» - улыбается Сократ.
Живу ли я?
«Надо жить!» - кричит Маяковский
и предлагает мне свое оружие,
чтобы проверить, живу ли я».
Кругом гудели сосны в исступленье,
и дождь шипел, на угли морося,
а мы, смыкаясь, будто в наступленье,
запели под гитару Марчука:
«Но если вдруг когда-нибудь
мне уберечься не удастся,
какое б новое сраженье
ни покачнуло шар земной,
я все равно паду на той,
на той, далекой,
на гражданской,
и комиссары в пыльных шлемах
склонятся молча надо мной...»4
И, появившись к нам на песню сами,
передо мной - уже в который раз!
–
в тех пыльных шлемах встали комиссары,
неотвратимо вглядываясь в нас.
Они глядели строго, непреложно,
и было слышно мне, как ГЭС гремит
в осмысленном величии - над ложным,
бессмысленным величьем пирамид.
И, как самой России повеленье
не променять идею на слова,
глядели Пушкин, и Толстой, и Ленин,
и Стенькина шальная голова.
Я счастлив, что в России я родился
со Стенькиной шальною головой.
Мне в Братской ГЭС мерцающе раскрылся,
Россия, материнский образ твой.
4 Б.Окуджава
Сгибаясь под кнутами столько лет,
голодная, разута и раздета,
ты сквозь страданья шла во имя света,
и, как любовь, ты выстрадала свет.
Еще немало на земле рабов,
еще не все надсмотрщики исчезли,