Притяжения [новеллы]
Шрифт:
— Выжать вам апельсин?
Она достала из пакетов кусок мяса и йогурты, убрала их в холодильник, отделенный от письменного стола полистироловой панелью. Кровать помещается над столом на антресоли, а стойки из белого дерева служат гардеробом.
— Нет, спасибо.
— У меня тесновато, но я непременно хотела жить на этом сквере. Когда я только приехала в Париж и нашла его на плане, сразу сказала себе: здесь! Сквер Писателей-павших-в-боях-за-Францию — для меня это нечто большее, чем адрес. Это символ. Вы ищете ваши книги?
Мой взгляд возвращается к ней. На единственной
— Они здесь, — кивает она на компьютер.
— Вы скопировали их?
— Угадали.
— Чтобы сэкономить место?
— Чтобы проникнуться. Стать вами.
Она закрывает холодильник, выдергивает из розетки шнур кофеварки и включает туда соковыжималку. Никак не комментируя ответ, я спрашиваю:
— Кого вы читаете, кроме меня?
— Никого. Вас мне достаточно. Лучше постичь до конца кого-то одного, чем распыляться. Литература — это голограмма. Разбейте ее — каждый фрагмент содержит в себе все. А что вы скажете обо мне? — продолжает она тем же тоном, выжимая апельсин.
Гудение смолкает. Я отвечаю, что она — живая мечта многих собратьев по перу. Но не моя. Я не люблю, когда про меня пишут. Когда меня анализируют, вскрывают, расчленяют. Ненавижу энтомологов, бальзамировщиков и людей, живущих за чужой счет.
— Присядьте, — говорит она, показывая на стул перед монитором.
Над письменным столом — мое лицо. «Матч», 1999 год, я улыбаюсь с больничной койки после инфаркта. «Признания новоиспеченного академика: „Я чуть не стал бессмертным посмертно“». Я оборачиваюсь и вдруг спрашиваю:
— Вы ездили к моей матери?
— А вы как думаете?
Потягивая сок, она искоса смотрит на меня. Дождавшись, когда она поставит стакан, я лгу:
— Одна медсестра описала вас.
— Понятно.
Она моет стакан под краном, приоткрывает маленькое окошко над раковиной.
— Для вашей биографии мне нужен живой материал. Я должна была сравнить. Вашу жизнь и то, что вы из нее делаете.
— Как вы достали адрес?
— У меня много времени на вас, месье Керн. Сказать по правде, все мое время я посвящаю вам.
Я хватаю ее за запястья, спрашиваю, чего она хочет.
— Степень и место на кафедре. Вы мой предмет, вот я и разрабатываю вас досконально. Но вы только средство, не цель. Можете быть спокойны: я не имею на вас никаких видов. Я не нахожу вас ни привлекательным, ни симпатичным, ни загадочным. Как я уже сказала, вы предсказуемы. И прозрачны. Все в ваших книгах.
Мои пальцы разжимаются, руки бессильно падают.
— Вы думаете, я убила вашу мать? С точки зрения логики вы, пожалуй, правы. Тому, кто толкнул под поезд критика, повредил тормоза у академика и переехал женщину на бульваре Сен-Мишель, ничто не мешает умертвить полубезумную больную старуху.
Я прислоняюсь к стене среди фотографий. Она как будто шутит, играет со мной, но в этой шутке мне чудится доля правды. Сглотнув слюну, я поправляю ее: не Сен-Мишель, а Сен-Марсель— в депешу агентства Франс-Пресс вкралась ошибка.
— Должна же я оставить вам толику сомнения, — вздыхает она. — Я хочу, чтобы вы задумались, а не побежали на меня заявлять.
И, открыв дверь, добавляет:
— Не подумайте, что я вас гоню, но надо работать. Вам тоже — теперь, когда я вас реактивировала.
— С этим покончено, Матильда, ясно? Зарубите себе на носу: с творчеством я покончил, завязал, поставил точку! Тридцать лет я гробил здоровье, физическое и душевное, поворачивая, так сказать, перо в своих ранах; нажил богатство, почет, больное сердце и хочу в оставшиеся мне несколько лет тратить деньги, наслаждаться почестями, радоваться жизни, унижать тех, кто лижет мне пятки, и спокойно плыть по течению. Вам понятно? Можете делать все, что хотите — я больше не напишу ни строчки. Найдите себе другой предмет.
Она тихонько качает головой, постукивает по дверной ручке с безмятежным видом.
— Вы сами не верите ни единому слову из того, что говорите. И потом, все равно слишком поздно: я все поставила на вас, и мы пойдем до конца.
— До конца чего?
— Вашего творчества. Вашу главную книгу вы еще носите в себе, я помогу вам ею разрешиться.
— Не приближайтесь к моей дочери.
Слова вырвались раньше, чем сработала мысль. Я произнес их без всякого выражения. В ответ она пожимает плечами.
— Дело ведь не в близости. Дело в мотивации.
Она берет меня за руку, раскрывает мою ладонь, вкладывает туда что-то маленькое, теплое, извлеченное из кармана, и сжимает мои пальцы.
— Я не только работаю над вами, Алексис. Я работаю для вас.
Я разжимаю кулак. На моей ладони лежат девять лиловых таблеток.
Я шагаю, как автомат, под деревьями по проспекту вдоль Булонского леса. Машину я оставил. Я не смог бы ее вести, меня всего трясет, перед глазами туман. Боль в левом плече, которую я привычно ожидаю всякий раз, когда хоть чуть-чуть понервничаю, вернулась неотвязным покалыванием. «Это необязательно симптом, — предупредил меня кардиолог, — но всегда звонок». В правой руке я все еще сжимаю таблетки. Зачем она мне их отдала? Она играла на моих нервах, но чего добивалась? Хотела убедить меня в своей невиновности — после того, как сделала все, чтобы я ее заподозрил? Таблетки доказывают только одно: она была у моей матери. Поговорила с ней в одну из ее редких минут просветления, а может быть, расспросила медсестер. Не будучи студенткой фармацевтического факультета, вряд ли сама опознала бы норобтил в коробочке из-под конфет.
Я мысленно переношусь на много лет назад, пытаюсь найти в своем прошлом врага, жертву, человека, которого я мог обидеть настолько, чтобы девчонка — дочь или родственница — разработала такой изощренный, такой «долгоиграющий», такой холодный план мести. И не нахожу. Никого. Я всегда любил только свободных женщин, никогда не крутил с замужними, матерей с их проблемами тоже избегал и всегда устраивался так, чтобы инициатива разрыва исходила от них. Нет, если я на своем веку и возбудил в ком-то ревность, это могло быть только в области литературы, и мне трудно представить, чтобы студентка посвятила годы работы конкуренту своего отца или матери в надежде, что в один прекрасный день он увидит в ней убийцу.