Приведен в исполнение... [Повести]
Шрифт:
Нет, он был не против похорон, не против предания праха земле или даже стене, просто научился понимать: в смерти есть нечто похожее на вечность только для мертвых. Для живых ее нет и не может быть никогда…
…Он неторопливо вышагивал по знакомой тропинке, отмечая новые холмики и кучи засохших венков, новые памятники на примелькавшихся аллеях, — доски из стали или латуни, мраморные плиты, ангелов, позаимствованных с исчезнувших могил, покосившиеся, а то и ушедшие в землю литые ограды XIX века и рядом — современные, сваренные автогеном из толстого железного прута — унылый соцреализм: все линии вертикальны, одна — горизонтальна, калитка — без замка, на проволочке, а площадка — максимально возможная — два на два, уж никак не меньше; запасливые родственники, бросив горсть земли на дорогую утрату, может быть, впервые в жизни начинали вымерять печальное пространство и для себя тоже…
Внезапно запах лака стал сильнее и вдруг сделался невыносимым; Хожанов
Он поклонился, бросив невольный взгляд на талию — уж слишком тонка она была, — и отметил про себя, что незнакомка красива: большие синие глаза, из под платка — черные волосы с отблеском вороненой стали (в его оценке проскользнул некий оружейный оттенок, — видимо, потому, что его всего как год уволили из alma mater «за неразборчивые связи», и этот пресловутый «отблеск» преследовал его, хотя личного оружия у него никогда не было, не полагалось, — так, нечто детское или, скорее, мальчишеское), благородно-розовато-бледная кожа лица, которую во все времена принято было называть «бархатной» (пошлость, конечно, но других слов Хожанов не нашел — по растерянности, наверное), и в довершение всего невольное внимание привлекли огромные бриллиантовые серьги. Он даже спросил, не сдержавшись: «Фианиты?» И она, мгновенно поняв, так же быстро бросила: «Нет». Бриллианты, конечно, мог бы сразу догадаться… Эта глупая мысль вертелась у него в мозгу до тех пор, пока не мелькнула за разросшимся кустом доска с портретом родителей…
Здесь ничего не переменилось: слева хмурился академик Лапченко с орденом на лацкане, так носили до войны, справа — председатель Укоопинсоюза Сивоконев — брыластый, значительный, со значком «За отличную работу в комсомоле», а между ними — папа в военной форме и мама в легком, воздушном платье, которого никогда он на ней не видел или не помнил, может быть… На полочке лежали засохшие цветы, он положил их полгода назад; тогда — в тот хмурый, пасмурный день — вдруг стало невыносимо гадко, тяжело, безысходно даже, в такие минуты его всегда тянуло к ним, на это старинное городское кладбище, полузаброшенное почти… Вот и сегодня потянуло, хотя день был на удивление солнечный, яркий. Цветы… Белые и темно-красные розы, совсем уже потерявшие цвет и рассыпавшиеся, но это было все равно и даже хорошо, потому что по этим останкам определял он, приходила ли сюда она. Если цветы валялись на земле и были старательно и умело растоптаны, значит, была… Ведь приходила всегда с одной-единственной целью: показать, доказать, продемонстрировать, — но все было на месте, добрый знак…
Господи, какая скучная и беспросветная мука… На другой день после увольнения из alma mater она произнесла непримиримо-высоким голосом: «Даю три дня. Если не устроишься — пойду в милицию».
Глупость какая… При чем тут «менты»? Ведь человек рожден свободным. (Он тут же мысленно продолжил расхожий трюизм: а между тем он всюду в оковах.) «И чего ты добьешься?» — «Чего надо, того и добьюсь». Прелестно…
Что произошло, откуда пришла отчужденность, где и когда началось крушение?..
Вспомнил: однажды приехала теща — из далекого провинциального города с патриархальным кержацким укладом, беспробудным пьянством по престольным и советским праздникам, скандалами посреди улицы и сонмом родственников, разбросанных по полям и весям этой горнорудной столицы. А он только что внедрил некое изобретение, за что непосредственный начальник получил простой орден, начальник же вышестоящий — по иерархической лестнице — орден с красивыми накладками, а он — мозг, золотые руки — всего пятьсот рублей. С них даже не удержали подоходного налога. «Награда»… — значительно и сурово проговорила начфин. И тогда он решил — впервые в жизни — подарить странной своей супруге некое украшение (в alma mater украшения не то чтобы преследовались — нет, они просто не поощрялись. В конце концов, те, кто служит великому делу, не должны уходить в бытовизмы и мелкобуржуазное благополучие. Вовремя отдыхать, правильно питаться, иметь качественную, но незаметную в море житейском одежду и — никаких лишних вещей в квартире. Усреднение снаружи и гениальность внутри — вот эталон бытия, быта и прочих
Ах, какое пламя, какой огонь ударил ему в глаза! Россыпи рубинов, изумрудов, бриллиантов переливались всеми цветами радуги, будоражили воображение и нервы; только здесь по-настоящему и как-то вдруг ощутил он, что страна и в самом деле движется к вершинам благополучия и некогда обещанные нужники из благородного металла, ей-богу, очень скоро украсят и облагородят (а это — главное!) квартиры строителей и созидателей… Он представил себе — всего на мгновение — этот сверкающий неброско и величественно нужник в уютном окраинном домике тещи, и ему стало сказочно хорошо и даже благостно. («Мысли, достойные функционера, — споткнулся он вдруг. — Ну и что? Функционеры тоже люди…»)
Между тем нужно было выбрать образчик овеществленных чувств к любимой (хотя и странной, странной, черт возьми, женщины, но ведь это выделяло ее среди других, выделяло ведь, не правда ли?), и он решил посоветоваться с продавцом. Милая девушка молча положила перед ним странное сплетение проволоки разного цвета с серым булыгообразным осколком посредине, и тогда, поняв, что его не принимают всерьез, он наугад ткнул в сверкающее стекло, за которым едва различимо выступали на маленькой этикетке три цифры: «500», — ровно столько, сколько вручили ему накануне. Девушка усмешливо глянула, терновый венец исчез, и появилось кольцо из желтого, редкостного оттенка металла с плоским прозрачным камнем, оправленным в тонкий каст. «Проба 750, бриллиант 0,5, огранен изумрудно, — скучным голосом проговорила девушка. — Берете?» — «Выписывайте». Он направился к кассе, она проводила его слегка растерянным взглядом…
Вечером он торжественно поднес предмет любимой, та доброжелательно улыбнулась, и глаза ее сузились: «А ты говоришь, не любит…» — «Посмотрим…» — отозвалась теща, зачем-то пожимая плечами.
Утром, за завтраком, выяснилось, что, пробегав накануне по ювелирным, он забыл внести квартирную плату и даже истратил из взноса какие-то рубли. Самое страшное заключалось в том, что объяснить достоверно и членораздельно, куда он их истратил, было совершенно невозможно. Ведь эта трата была связана, увы, с тем, что уже через три дня определили в alma mater сакраментальными словами: «неразборчивая связь»… И тогда любимая, усмехнувшись, как Мона Лиза, ударила его по лицу, и чашка кофе, которую он, ничего не подозревая, только что поднес ко рту, дабы сделать вкусный глоток, выпрыгнула из рук и разлетелась на мелкие осколки, залив красивый пол метлахской плитки отвратительной бурой лужей…
А «неразборчивая связь» — о, это была давняя история… Когда-то, в незапамятные времена, заканчивал он десятый класс одной из полных и вполне средних городских школ, и весенним теплым вечером пригласил его приятель к своей знакомой в гости. «Там приятное общество, — объяснил с загадочной улыбкой. — Впрочем, увидишь сам…» Он и увидел: пять парней-десятиклассников и столько же девиц — и, конечно же, хозяйка — голубоглазая блондинка в розовом прозрачном платье, — затаив дыхание, слушали властителя дум с буйной шевелюрой, тот, ритмично взмахивая руками, читал Брюсова: «Фиолетовые руки на эмалевой стене…» Удивительно это было… У него в десятом преподавал литературу филолог из университета, и здорово, как ему казалось, преподавал — когда читал «На смерть поэта», у всех в глазах слезы стояли, — но чтобы «фиолетовые руки» — нет, не случилось, времени не хватало, очень уж обширна была программа (только что ее дополнили описанием бессмертного подвига молодогвардейцев с уточнениями, внесенными автором по указанию Первого лица, и, судя по всему, с большим плезиром), а собственного желания прочесть Брюсова, увы, не возникло… Почему? А Бог его знает. Филолог филологом, а все равно скука.
…И вот патлатый закончил, и Хожанов с тоской поймал влюбленный взгляд блондинки, брошенный, увы, совсем в другую сторону…
Потом часто встречались — на вечеринках, и в театр ходили, и в кино, однажды мама красотки дала десять рублей от щедрот своих, и поехали в ботанический сад, отдыхать; денег едва хватило на два пирожка с мясом и две порции мороженого, но все равно поездка произвела впечатление неуловимо прекрасное, трогательное даже…
И «Осень, прозрачное утро…» часто певали хором, и слезы выступали — так, право, хорошо было… Но, посадив ее однажды к себе на колени и ощутив некую странную в ней дрожь, догадался, что не десятиклассница это, а женщина, и, мгновенно подавив вдруг остро вспыхнувшее с неведомой дотоле реальностью чувство, осторожно отстранился и сел на стул, рядом. И сразу понял, что она удивлена и разочарована, но — невозможно было нарушить нечто, пронизавшее душу и сердце странным и непостижимым запретом: в одну из встреч застал у нее мужчину лет тридцати на вид, «старика», как определил для себя, и успел услышать быстрые, путающиеся слова: «Прошу, я прошу тебя…», и красное потное лицо, и костыль в углу комнаты, и орденские планки на мятом пиджаке. Время было такое, война еще не была памятна, награды вызывали уважение.