Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Тяжело переводя дыхание, я слушал их пронзительные взрывы, и виденное, пережитое за эти месяцы будто оживало во мне — росло, шире открывало глаза. Я знал — там, за кустарником, наше боевое охранение. Нас непременно окликнут. Но сейчас так же отчетливо сознавал и другое: наше боевое охранение не только там. Оно всюду. И потому, чтобы уничтожить нас, нужно стереть с земли города, деревни, лес, поле — все живое.
В СНЕЖНОМ ПЛЕНУ
рассказ
Желваки
Те, что определяли психологическую войну у немцев, делали свое: упорно афишировали план уничтожения Москвы — хоронили ее на дне ими же созданного моря, угрожали перемешать с землей все, что внутри Московского железнодорожного кольца. И без конца твердили, что ни о каких капитуляциях, даже безоговорочных, никто и слушать не будет…
Из окна виднелась узкая улица. А если бы Исай смотрел на нее не отсюда, с первого этажа, а из мезонина, то, наверно, видел бы только сточную канаву, выщербленный горбатый тротуар да дом напротив. Недавно выпала пороша. Мостовую, тротуар и крышу противоположного дома ровно покрыл снег. В окно лился белый свет, и в нем обросшее темной щетиной Исаево лицо выглядело обрюзглым и болезненным.
По тихому поскрипыванию половиц Исай узнал: идет Ляля — дочка хозяйки, глазастая, с петлями косичек возле ушей, девочка-подросток. Наивная до того, что при встречах каждый раз ожидает от Исая необычных открытий, слов и сердит его этим своим ожиданием. — Вы все думаете, Славик? — удивленно спросила она, поправляя на столе самодельную скатерть. — И ночью не спали. Я слышала ведь через стену. Когда станет легче, Славик?
— В войну всегда найдутся заботы и беды. Легче будет, когда будет легче, — ответил он, подумав, что под Москвой снегу еще больше и сугробы там тяжелые, с гребнями.
В сточной канаве мальчик с замотанной шарфиком шеей, в шапке, налезавшей ему на глаза, катил ком снега — покатит-покатит, остановится, поправит шапку, подышит себе на руки и катит дальше. По тротуару просеменила старушка с девочкой, закутанной в пуховый платок, — людям холод казался еще большим, чем был. Появился мужчина в демисезонном пальто и фетровой шляпе. Он шел как бы против ветра — одним плечом вперед, заботливо придерживая рукой поднятый воротник.
— Иди, открой интеллигенту, — попросил Исай девочку.
Та усмехнулась, словно вступая с ним в сговор, моргнула своими большущими глазами в знак согласия и выскользнула из комнаты.
Володя Омельянюк, неся в руках пальто и шляпу, переступил порог, выставив вперед бородку. Швырнул пальто и шляпу на диван.
— Слава! — выдохнул он расслабленно. — Их наконец остановили! — И, видя, что Исай от волнения бледнеет, двумя руками схватил его руку. — Ехали, катили… Делали остановки, чтобы покупаться!.. И знаешь, где попробовали вернуть удачу? На нашей магистрали.
— Здорово научился ты перевоплощаться, — как бы мимоходом сказал Исай, еще не в силах говорить о такой новости.
— Под чеховского Тузенбаха стараемся, — не сдался Омельянюк, зная, что обнаружили его слабость. — Мы с Жуком вместе слушали! Сила!.. Потеряли половину танков и ночью откатились к Голицыну!
— Ну-у? — все еще бледный, будто не поверил Исай. — А волосики кому-нибудь из нас придется сбрить. И здесь трафарет, Тузенбах. Но это между прочим… Теперь, судя по всему, между прочим…
В воображении его мелькнуло Подмосковье — березовые рощицы, перелески в снегах, холмистое поле, рассеченное магистралью, пустынное, синее, окутанное ночным мраком, за которым противотанковые рвы, надолбы.
Москва. Мрак вздрагивает, взрывается, и тогда синее делается оранжевым. А вместе с этим, потому что представились всплески света, перед глазами встал отец, его предсмертная минута — ветряная мельница вдали, одинокая груша-дичок среди ржаного разлива и тяжело дышащий отец, прижатый к груше лошадиным храпом и блеском белобандитских клинков. Вспомнилось, что в семье Омельянюков траур — не так давно под бомбами погибли внуки и дочь.
«Сейчас заработает динамо-машина! Держись! — посерьезнел Володя, почти угадывая, куда повернули мысли Исая. — Но пускай. Это тоже неплохо. Кто знает, уважали бы его так, если бы он был тихим…»
— Собираем доппартком, Тузенбах! — действительно не сказал, а изрек Исай, запуская растопыренную пятерню в густую шевелюру. — И собираемся опять у тебя! Мать все плачет? Не сорвется? Или это не относится к делу?
— Представим, что нет… Я подготовлю сводки, Слава. Это кроме всего подшевелит железнодорожников. У них на станции сейчас как раз столпотворение.
Исай Казинец пришел на Комаровку, к Омельянюкам, первый.
— Приветствую вас, нэнька, — низко поклонился он хозяйке, встретившей его в передней.
Исплаканные глаза у той подобрели.
— Я тоже рада тебя видеть, — пропела она, ожидая, чтобы взять и самой повесить Исаевы пальто, шарф, шапку. — Ты сегодня как именинник. Все разутюжено, под галстуком. — И, слабо улыбаясь, закачала головой в венке тяжелых кос.
Он обнял ее за плечи.
— Скажите мне, нэнька, слово, в котором четыре «ы». Не знаете? Ымыныниык.
— А ну тебя…
Стол в столовой как будто ожидал гостей.
— Неужто сохранили все эту бутафорию с того раза? — зная, что это будет приятно ей, удивился Исай.
Омельянючиха порозовела.
— Великая штука, нэнька, предвидение. Нам бы поучиться у вас…
И подумал: есть страшно обидное в том, когда дети умирают раньше родителей. Но, кажется, Омельянюки понемногу преодолевают свое семейное горе. А ведь еще недавно наедине, вспомнив о несчастье, Омельянючиха теряла разум и топтала все, что попадало под ноги, — половички, траву, снег.