Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Потом, уже не имея сил быть с ним, вскочила и побежала, неясно чувствуя, что он очерствел, виноват в чем-то передо мной… Но на что решиться, так и не знала…
Спустя некоторое время Ваню арестовали. Прямо на работе, сняв с паровоза.
Держали сперва в СД — в карцере. Затем в тюремных камерах номер десять, номер тринадцать, номер восемьдесят семь. На сто девятый день вместе с другими заключенными погрузили в двухосный вагон и отправили в Освенцим. И когда поезд тронулся, я побежала вслед. А когда споткнулась и упала, жить уже не хотелось… Без высокой цели трудно сознавать: надо так надо!..
Мы сидели на пеньках под елями с окоренными комлями, между
Вокруг было много солнца. Комары толкли мак. Пели птицы. Пахло прелыми листьями, хвоей, нагретой корою. Из оранжевых шишек, что гроздьями свисали с лохматых ветвей, то и дело вылетали крылатые семена. Шишки словно стреляли ими, и они, отлетев, спускались на землю, крутясь спиралью.
От собственного признания Липе сделалось легче. Она выпрямилась и, прислонив винтовку к плечу, все говорила и говорила, глядя перед собой. Лишь глаза были как у незрячей. Над лесом кружил «фокке-вульф». Когда он пролетал над нами, я не слышал ее слов, но Липа не замечала и этого.
ПРОЩАНИЕ
рассказ
Я долго решала, куда мне пойти. Где побыть с тобой один на один? Чтобы попросить — укрепи, подскажи, наставь… Мысли мои неподвластны мне. Они ищут поддержки у тебя. Ты мне необходим, может быть, больше, чем прежде…
Особенно тяжко по ночам. Ты сам когда-то говорил, что ночью и боль больнее, и муки страшней. А тут еще тоненько, вроде умирая, стонет Ализа. Почитай, каждую ночь по приказу шефа проводят «акции», и под окном, на дворе, без конца вздыхает доморощенный страж. Какой здесь сон? Лежишь с закрытыми глазами, ждешь неизбежной беды и думаешь…
Вспоминается Вильно, наше знакомство, отец… Как ты пришел к нам в школу во время перемены. На улице метелица, в учительской холод. Я в платке, накинутом на плечи, у голландки, грею руки. А ты… ты в меховой шапке, в блестках снега, порозовевший. И, наверное, потому, что я мерзла, что стояла сжавшись, ты показался мне лохматым увальнем.
«Медведь, — подумала тогда. — Ха! Какой он художник?..»
«Знакомьтесь», — назвав твое имя, отрекомендовал тебя директор.
Кто знал, что в эту минуту решалась наша судьба? Что через день, после собрания в Союзе учителей, ты пойдешь провожать меня и будешь читать свои стихи, выдавая их за чужие? Как дорого все это! Как хорошо, когда тебя любят!.. Вспоминается, и как ты рисовал мне картинки, чтобы я по ним развивала речь учеников. Как рассказывал на экскурсии о чудесном сне боровом. Как водил меня в летний театр «Лютня»… А твоя мнимая болезнь! Когда тебе захотелось проверить, взволнует ли меня твоя беда…
Конечно, нелегко жилось. Отец бился как рыба об лед. Известно, кустарь-скорняк. Но разве это заслоняло солнце? Восьмой же класс кончила. Хоть и под вексель. Хоть и пришлось зарабатывать частными уроками. Однако закончила ведь! Правда, когда вольнослушателем поступила в университет, нас, студентов-евреев, эндэки заставляли сидеть отдельно. Пришлось, протестуя, вместе с другими слушать лекции стоя… Однако же училась и даже считала себя счастливой! Одиннадцатого ноября — в день независимости Польши — евреев в аудитории эндэки не допускали вообще. Но ведь были надежды на лучшее, была любовь! Мы жили… Что еще нужно?
Верно, были предрассудки, наивность. Отец не хотел и слушать о нашей свадьбе. Считал, что сперва должна выйти замуж старшая сестра. Да и ты «капцен», «апикерас» [1] , как он говорил… А мы взяли и — ровно это не касалось нас! — записались у казенного раввина. Посмеялись над традиционным балдахином, съели принесенный тортик, пригубили рюмки — и все. Говорили даже, что получилось здорово…
Тебе запретили учительствовать за вольнодумство. Лишили постоянной работы… Но подумаешь! Зарабатывать можно и на декорациях, на рекламах, на этикетках для конфетной фабрики «Фортуна». Ты же художник!..
1
Бедняк, безбожник (евр).
А я? Что я? Я радовалась каждый раз, когда возвращалась из школы и ты встречал меня у Зеленого моста. Отнимал портфель, а потом и самое на руках нес на третий этаж. Нес и заливался смехом: «Не можешь выше — бери ниже…»
Все, конечно, помнится… Помню, и как ты, когда кто-нибудь из женщин пробовал флиртовать с тобой, сразу вынимал из кармана фотокарточку и показывал: «Это моя Сара…» Первый сборник стихов так и подписал — Бер Сарин. И первую дочку, настоял, назвали Ализой — радостью.
А что уж говорить, когда после освобождения Западной Белоруссии переехали в Лиду… Стало так хорошо, что шевельнулась тревога. Я — в школе, ты — в районе. Пишешь картины, закладываешь фундамент краеведческого музея. Приветствовал самого Купалу, баллотировавшегося по нашему округу. Собирался писать портрет Сайчика. «Какое лицо, фигура! Настоящий белорус, революционер…»
И вот обрыв. В какую-то страшную прорву, в омут неожиданных событий, расставаний, встреч… Но мы и тогда остались неисправимыми. Даже когда попали в минское гетто с Ализой и Сонечкой на руках.
Признаться, меня немного беспокоил этот оптимизм. Услышим в полночь гул самолета — наш! Бесспорно, разведка, и, значит, жди наступления… Передали, что через станцию проследовал санитарный состав. «Ага! Значит, бьют их. И, значит, вскоре покатятся голубчики туда, откуда явились…» Ты даже взялся коллекционировать приказы и объявления, вывешиваемые в гетто: «Передам судебным органам. Лучшее вещественное доказательство!» Когда я промолчала в ответ, удивился, сказал: «Ну, чего ты? К чему паника! Давай уж до конца будем вести учет злодеяниям, совершенным врагами».
Душа подсказывала, что события более грозные, опасность более страшная. Но я не возражала — боялась, не малодушие ли это с моей стороны, не страх ли за детей говорит во мне. Хотя и не могла понять, как ты можешь, живя в кривобокой халупке, в тесноте и голоде, под вечным страхом смерти, нося «латы» [2] невольника, собирать по вечерам детвору, рассказывать ей разные сказки и, выделывая манипуляции, показывать на стене тени разных зверей и птиц. Ибо, прости, доброта твоя, стремление жить, будто все наиважнейшее в завтрашнем дне и все идет, как должно идти, выглядели наивными.
2
Латы — заплаты (бел.). Так называли нашитые на одежде евреев желтые звезды.