Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Ох, до чего жалко товарищей! И, может, сейчас сильнее, чем тогда, когда слушал маму, принесшую эту горькую весть. Может быть, сильнее, чем и тогда, когда, ища слова, писал о их гибели, бегал по своей комнатушке, как одержимый. Вот и сейчас, кроме всего, возмущает: гибнут самые лучшие, а такая вот дрянь пока живет. И если выберусь отсюда целым, потребую… Под солнцем нет места таким. Борьба идет во имя светлого! И нам предопределено истреблять дикарей…
А где же шпик? Спрятался и наблюдает? Неужели оказался хитрее, чем думалось, и разгадал мой план? Непонятно только, почему не свистит до сих пор? Наверно, надеется, что в панике наделаю глупостей, кинусь прятаться куда-нибудь к своим. Ему невдомек, что могут помешать и развалины… Но
А как тошно на душе! Как обидно! Недавно в облаву попал и отец. Не уберег и его… А ведь не так давно отправлял партию за Держинск. Подбирал по одному, думал о каждом, а об отце-то и не подумал… Эх, ты!.. И только сейчас припомнил, что лицо у него уже белело от старости. И сообразил: слишком многие знали его в городе…
И представляешь, Гена, как все это происходило? Мы сидели за предпраздничным банкетным столом, а эсдековцы в ту минуту волокли его в машину… Мы шутили, анекдоты рассказывали. Напевали «Заповит», «Орленка», а его уже истязали в застенке… Утром мы слушали по радио праздничную передачу из Москвы, коллективно записывали первомайский приказ, а отец, потерявший сознание, распластанным валялся на голых нарах.
Хорошо, что у борьбы свои законы. Кровь, пролитая за справедливое дело, укрепляет его. А погибший становится совестью и советником живых. В этом кроме всего залог и того, что все движется вперед.
И признаюсь, когда горком поручил мне написать письмо Центральному Комитету, это именно и утешило меня. Помнишь, когда ты зашел тогда, а я метался по комнатушке?
Помнишь, как мы клялись тогда от имени минчан, что белорусский народ был и останется верным дружбе советских народов? Что он гордится трудом своих побратимов в тылу, их мужеством на фронте… Заверяли — и там, на свободной земле, они могут гордиться нашей борьбой. Вспоминали Жудро, Макаренко… И опять клялись: мы с честью пройдем сквозь невзгоды. Так было, так будет!..
И хотя приближался новый черный день, когда в скверах и на базарных площадях вновь готовились вешать наших, стали собирать подписи. Тысячи подписей. И собрали…
Стоп, Омельянюк! А не здесь ли ошибка? Нет!.. Потому что иначе было нельзя. Знаешь — рискуешь, но все равно идешь на риск, ибо нельзя иначе…
Однако почему так летят мысли? Почему подкашиваются ноги? Тянет земля? Развалины словно покачиваются, и солнце жжет глаза. Косматое, слепящее!.. Крепись, крепись, Омельянюк, чего бы это ни стоило. Ибо в противном случае как ты достанешь из кармана пистолет? Как будешь стрелять, если грохнешься на землю? Ты ведь обязательно тогда на миг станешь беспомощным. А потом… если даже и удастся вытащить «ТТ», шпик — это видно по всему! — просто-напросто наступит на твою руку. Небось вышколенный, исполнительный. А раз наступит, ты в его власти. А самое обидное — его не обезвредишь уже…
Подожди, что я хотел додумать? А! Где просчет? Кто мог продать? Что нужно нам иметь в виду?..
Так, так… Возьмем опять хотя бы «Звездочку». Правда, горком торопил меня. Но все же шло по плану. Законник Вася Жудро еще раньше обосновал: «Правильно, «Звязда»! Пусть светит, как и светила».
И вышла ведь! Увидела свет! Название, чтобы сильней бились сердца, набрали довоенным шрифтом. Рядом дали: «Товарищи! С сегодняшнего дня… пишите!..» О-о! Затем передовая «Шире борьбу!», «Вести с фронтов», «Партизанские новости». И, само собой разумеется, юмор — живем, дескать, и не кашляем!..
До последнего дня не забудется ночь, когда вычитывал корректуру. До последнего дня?! Мама плакала от радости и гладила меня, как бородатое диво. Ребята обнимали…
Но зачем, как и прежде, за мной оставался Держинск?.. Чтобы по-прежнему был в гуще событий? Не знаю… Хотя… Сейчас уже и в этом можно признаться… Я любил эту «нагрузку»… Сколько мне? Двадцать пять. Не так уж и много. Но я молодел, Гена, когда направлялся к вам…
Когда я последний раз побывал в нашем Дзержинске? В начале месяца? Так? И, веришь, выбравшись из минских развалин, захмелел прямо-таки. Над головой небо, облака. На край света шагают столбы. В жилах придорожных берез сок. У одной, наклонившейся, надрубили комель, и между корней ее, прикрытый еловыми лапками, стоит выщербленный горшок с узким горлышком… А за березами? Просторы открытой воды! И там, где мелко, цветет калужница. Желтые цветы ее, как мотыльки, которые вот-вот вспорхнут. Правда ведь? Через день-два лопнут набрякшие почки, зеленоватое облако окутает деревья, и по перелескам покатится зеленый шум.
Каюсь, Гена! Я свернул с дороги к пеньку, нахлебался тогда чужого холодного сока… Сидел ослепленный окружающим светом, оглушенный птичьим щебетом. Нежился, пока не спохватился и не заставил себя «проголосовать». Ехал дальше, признаюсь только теперь, в кузове с веснушчатым вахманом.
Но что со мной? Я и сейчас, кажется, пьянею и… падаю. Падаю, Гена! Ничком, не закрывая глаз… И почему нет боли? Лишь горячим обдало грудь… Смогу ли я хоть шевельнуться?
Стоп, Омельянюк! Держись, держись! И не забывай о том одном, что осталось… Ибо факт — виноват кто-то из тех, кого отправляли в лес. Привел за собой «хвост» или выдал… Да и сам ты, Омельянюк, упорол ошибку. Стоял, наблюдал со стороны, все ли идет гладко, а потом растрогался и помахал на прощанье товарищам в грузовике. О, как необходимо, крайне необходимо передать обо всем этом… И это когда против нас целая вымуштрованная свора…
Хотя… Подожди!.. Гляди правде в глаза!..
Мог ли спастись, скажем, Семенов-Жук? Мог. Когда они появились возле ворот, он уже бежал по коридору. Сердобольная соседка, схватив за руку, почти насильно втянула его к себе в квартиру. Из тайника он вылез, когда поднятая в доме суматоха уже улеглась… Но не сдержался — потянуло глянуть в окно из-за занавески. Посмотрел и встретился взглядом с эсэсманом, тащившимся по тротуару сзади всех.
А Казинец? Сам Славка, всегда собранный, как пружина? Осторожнейший из осторожнейших. Разве ему надо было ввязываться в историю с Лялей? Или идти на явку с партизанской проводницей, когда в городе облавы и повальные аресты? Когда, наоборот, нужно было притаиться, как требовал сам от других. А вот взял и пошел… И шагнул уже не в сени, а в тюремный застенок…
А Пупок?.. Правда, выручил шеф. Помнишь? Ценил Пупка за сноровку, опыт — тот умел набирать и по-белорусски, и по-немецки. Выручил! Да не от случая, не от себя… Когда назавтра его подруга по подполью через дыру в заборе вывела Пупка на Тихую улицу, он вспомнил, что забыл пиджак… Вот не было больше беды! Но как ни умоляла женщина, не послушался, вернулся. И, разумеется, влез в западню… А подготовка восстания? В ней же наша сила, но и наша слабость…
Что все это такое? Просчеты? Лихачество? Безответственность? Возможно… Но не вернее ли, Омельянюк, что это — борьба? Ее эпизоды. Свидетельство — человек прежде всего создан для труда, а не для войны. Он живет миром. И если воюет, то для того же мира… Разве мы не учились воевать? Учились не раз. Но каждый раз наново…
Держинск!.. Неужто это было, Гена? Были красный галстук, комсомольская работа, институт журналистики, Дружба с тобой…
Что ты делаешь сейчас, кижевец мой? Готовишь листовку? Очередную операцию? Или тайно на велосипеде подался в недавно созданный отряд? Мо-ло-дец!.. Когда я старался представить себе чистую, трудолюбивую семью, я всегда вспоминал вашу. Честное партийное. Очень уж легко дышалось у вас, очень хорошо думалось, и самому хотелось быть лучше. Неспроста мой сын — твой тезка. Не случайно вокруг тебя сплотились ребята из «Штамповщика». Врастай, врастай, Гена, в рабочих! Они подскажут, как и что делать. А если придется туго, укроют… Вспомни, как они слушали рассказ о событиях в Минске. Как после в вашем саду глядели на звездное небо, услышав гул «Ил-4», идущих на бомбежку…