Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Фу, какой ты! Как ни купай тебя, оказывается, все равно под мышками потничка, даже покраснело. Моя мама советовала когда-то присыпать ее пыльцой от плауна. От него даже порезы и раны затягивает. Но где ты найдешь плаун зимой…
Да ничего. Скоро, наверное, у нас с тобой лучшие лекарства найдутся. Раздобудем пудры. А может быть, и талька настоящего! Это же все-таки Москва! Вот как! В ясельки тебя устрою. А сама, как обещают, снова за науку возьмусь. Чудо, да и только! Снова за пятерками придется гоняться, чтобы стипендию оправдать. Но, понятно, не одним этим жить буду. Жалко только — с папкой, минчанин ты наш, придется разлучиться. Война
Ну, гуди, гуди! Ты имеешь теперь право…
НЕ ТРАВАМИ РОСНЫМИ
рассказ
Мне не в чем опра-авдываться, товарищи! Хотя, конечно, и хлебала, как говорится, одним лаптем борщ с немцами. А это, как известно, по мнению некоторых, уже позор. Точно целый народ мог эвакуироваться. Глупости, известно, а все равно… Заметили? Все начинают с объяснения, каким образом на оккупированной территории остался. Не смогла, мол, — рожала. Ехала в поезде, да его разбомбили. Обогнали, мол, немецкие части за Толочином… Потому и мне придется сказать вам пару слов, чтобы недомолвок не было.
Я в Друскениках лечилась. Приняла как раз грязевую ванну, собралась побродить по бору, а из репродукторов новость…
Наверно, нет ничего страшнее, как очутиться в такое время вне дома. Где тот Минск? На краю света. Да, как бывает, подвернулась попутчица. Славная такая, открытая, еще ребенок. Все возмущалась: «Как они смели да как посмели!» Вдвоем локтями проложили себе дорогу на перрон. С горем пополам доехали до последней литовской станции. А там… та-ам поезд как в вершу-невыливайку вошел. Остановился, а по одну и вторую сторону вагонов немецкие автоматчики — приветствуем, господа!
Однако ночью мы с Ниной прошились сквозь охрану и побежали. Куда? А кто его знает. Только наутро, расспросив, взяли направление на Гродно…
Раньше я сама удивлялась, как это солдаты запоминают, где что форсировали, где держали оборону, переформировывались, за какие населенные пункты дрались. А теперь знаю: если связан с чем-нибудь жизнью — не забудешь.
Урожай в том году выдался на диво. Рожь стояла стеною, в рост человека. Я в семье девятой, предпоследней росла. У хуторянина за батрачку была. Потом на фабрике работала и только уж тогда учиться стала. Так что цену хлеба знаю. А тут его топчут, мнут. В придорожных хлебах людей, поди, полегло не меньше, чем на дорогах.
Плетемся, горюем. Хуторянин вспомнился. Он, бывало, своими лошадьми чужой овес травил. Пускай, мол, у других меньше будет, а его лошади подъедят. А работой так просто душил всех и все под себя греб. Раз я коров пасла и орехов нащипала. Так он, когда я вернулась домой, и их отнял… Его у нас Гегемоном звали — отгородился, мол, заборами, жердями и царствовал. Но не думайте, что сам вволю и вкусно ел. Где там! Хоть, чтобы пыль в глаза пустить, и выходил в праздничный день за ворота, садился на лавочке и ковырял в зубах. А если кого-нибудь оскорбить надумает, откинет полу кожуха и испортит воздух. Нина просто верить не хотела. «Не может быть» да «не может быть!..»
А Гродно
У Петрищина толпу, к которой я затем пристала, обстреляли немецкие танки. Удирая от них, наткнулась на автомашину. Горит, как костер. В кабине водитель задыхается… Правой рукой глаза прикрыл, а левой ручку дверки ищет и не может найти. Подбежали еще женщины, и мы помогли ему на землю сползти. Потом плащ-палатку нашли, плача, занесли в ближайшую избу.
Все перемешалось у меня в голове, чуть не голошу. И в Минск пришла с мыслью — делать все равно что-то нужно, нельзя просто так…
На Немиге с немецкими солдатами столкнулась. С расстегнутыми воротами, в сапогах с широкими голенищами. Хохочут, несут связки ботинок на плечах, картонные коробки. Поравнявшись со мной, затопали сапожищами, начали свистать. Думали — испугаюсь и побегу.
От дома моего, конечно, одни развалины остались. Только и узнала, что измятый чайник да спинку кровати, которые из битого кирпича виднелись.
Минск как муравейник. Хотя немцы сразу начали стараться порядок наводить.
Уголок я себе нашла на Коммунально-Набережной. В комнатке машина швейная, кровать застланная, в буфете чай, сахар. Мало, верно, чего хозяева захватили с собой.
Про мужа говорили разное. Одни — что погиб еще при бомбежке, другие — что видели его недалеко от города. Стоял на обочине шоссе в одном исподнем, а в ногах гимнастерка, галифе и сапоги валялись. Будто кто-то приказал ему раздеться, штатскую одежду взял, а свою бросил… Напекла я немного хлеба, картошки — и в Дрозды. А вдруг мой Марка там… Пришла. Лагерь немцы разбили на берегу Свислочи, на лугу. Но земля уже стала там черной — ни травинки. Военные от гражданских веревкой отгорожены. Припала я к проволоке, стала звать. Но не откликается никто. Не-ет! Солнце и то, кажется, потемнело.
Марка мой из-под Смоленска. Заперла я, вернувшись, свою каморку и пошла. Думала, что расспрошу у родственников, а возможно, и за линию фронта попаду. А разве ты такое в одиночку совершишь?! Крыльев же нет — не птица.
Правда, добралась до Витебщины. Фронт не за горами. Зашла в деревню, Мазурино, кажется, называется. Выбрала избу попросторнее. Стоит в одиночку между двух озерцов. Обгорожена новым частоколом. Сетка на нем сушится. На дворе бревна из разобранного строения. Хлев начат, венца четыре положено. В хлеву конь овес хрупает. У вереи плуг, борона.
Заволновалась я — откуда это все здесь?.. Натаскано, скорее всего, когда неразбериха началась. На бревна, поди, не одну стенку в колхозном коровнике разобрал… Собралась уйти, но было уже поздно. На пороге вырос хозяин. Насупился, придержал собаку, которая хотела было прошмыгнуть между его ногой и косяком.
Долго молчал, чесал нос — соображал, как быть. Наверно, я не первая вот так зашла к нему. Потом, взяв за ошейник собаку, вышел с ней на крыльцо и пропустил меня в избу.
Я и сейчас себя ругаю — зачем зашла? Разве не было видно, что за гусь? Зачем вообще поддалась, а не плюнула, не крутнулась и не ушла? Такие все равно на открытое насилие, когда люди увидеть могут, не отважатся. Боятся они свидетелей, подлецы!