Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Утром того же дня мне пришлось быть свидетелем страшной сцены.
Заключенные гетто подкупили полицейских, и те мирились, что около колючей, в несколько рядов, проволоки шла торговля. Из города сюда несли картофельные очистки и картошку, черствые краюхи хлеба и мерочки круп, а из-за проволоки примуса, золотые кольца, одежду. Хотя толпа бурлила и жестикулировала больше, чем на базаре, торговля-обмен шла здесь бесшумно. И все-таки сегодня полицейские открыли огонь — видимо, кто-то донес «по начальству». Толпа бросилась врассыпную: одни — назад, за проволочную изгородь, другие — в ближайшие развалины.
Правда — кое-кто из горожан руководствовался чувством сострадания и даже бесплатно отдавал
И вот диво: вместе с этим, наперекор этому — мужественная борьба. Я, видимо, не ошибусь, если скажу: тысячи минчан имели к ней отношение. И не просто благословляли ее, являлись врагами врагов (таких было абсолютное большинство), а так или иначе принимали в ней участие, рискуя самым дорогим.
Я сказал об этом Матусевичу. Тот устало усмехнулся.
— Вы обратите внимание, что почти каждую ночь где-то что-то да будет гореть. Вот в чем главное…
Минск!
Я только что покинул партизанский край — бескрайний лесной разлив, где жизнь оставалась советской и, естественно, борьбе было подчинено все — и усилия, и мысли, и быт. Но и здесь, в плененном городе, где разместился многотысячный гарнизон врага, его армейские резервы, штаб корпуса охраны тыла группы войск «Центр», штаб и войска карательного корпуса СС, управления войск СД, полевой полиции, абвера, сила народного сопротивления была не меньшей. Это казалось невероятным, но было так. И ни зловещие застенки, ни концентрационные лагеря, ни близкий Тростенец и далекий Освенцим не могли ничего изменить. Минчан вывозили на каторжные работы, вешали на телеграфных столбах, в скверах на тополях, на специально построенных виселицах, расстреливали в подвалах круглой тюрьмы, на старом острожном дворе, в Тучинке и под Койдановом, а сопротивление нарастало. Что за явление и как назвать его?
Когда стемнело, зашел Яша Шиманович.
— Довольно, — сказал он, подходя ко мне, — пора перебазироваться.
— Что? — не понял я.
— Собирайтесь, Володя, и пойдем ко мне. Пусть Луцкие ночи две поспят спокойно. А завтра я познакомлю вас с латышом и профессором. Ей-богу, понравятся. Колоритные!..
Задорное лицо его тронула усмешка. Однако по тому, как быстро она сошла, стало ясно: он не только просит, но и настаивает, ибо привык задавать тон и распоряжаться.
— Что ж, можно, — участливо согласился Ваня, прикрывая за Шимановичем дверь. — Благо недалеко тут…
Мы вышли вдвоем.
Ночь была звездная, вдали мерцали, как мерцают только в мороз — ярко и зябко, — редкие городские огни (немцы светомаскировки еще не вводили).
Почему-то была уверенность, что Яша Шиманович еще холостяк. Так независимо, без особой оглядки, принимал он решения и вел себя. Оказалось же, у него есть жена и дочурка, — такая же, как и мать, белокурая, с большими удивленными глазами. Говорят, волосы как лен. В самом деле волосы у девочки были шелковистые, как лен, их тянуло погладить.
— Зина, это Володя, — представил меня Яша жене: значит, все было решено заранее и совместно.
Внимательно рассматривая меня, та поздоровалась, спустила с рук дочь, и вскоре на столе уже дымилась миска тушеной картошки, стояли квашеная капуста, огурцы.
— Подкрепитесь, — предложила хозяйка. — У Луцких не очень густо…
Теперь, когда писались эти строки, признаюсь: я колебался, рассказывать или нет о том, что произошло дальше.
Не успел Яша, в котором уже всколыхнулся азарт рассказчика, дойти до главного в своих подпольных приключениях, как в оконную раму постучали. Требовательно, с угрозой.
Хозяйка засуетилась, но тут же решительно взяла на руки дочь и подошла к окну. Приоткрыла занавеску и глянула во двор. Потом, как-то обессилев, видимо потому, что от сердца отлегло, повернулась к нам.
— Там Савчик, — кивнула она головой на окно.
Теперь побледнел Яша. Лицо у него угрожающе заострилось, тонкие ноздри хищно раздулись. Он хлопнул себя по карману и рванулся из комнаты.
В раму застучали громче. Послышалась возня — сначала под окном, потом в сенях. Дверь в комнату открылась и с силой захлопнулась.
— Не пус-скаешь?.. Ага! — кричал кто-то с пьяным вдохновением. — Думаешь, я да-аром тебе гранаты таскал? Черта с два!.. Разделили между собой все, что партизаны прислали, а мне одни потроха достались. Пусти, проверю! Я не меньше тебя рисковал!..
Это могло кончиться плохо. Я открыл дверь и стал на пороге.
Яша держал за ворот низкорослого человека в кавалерийской бекеше, а другой рукой старался зажать ему рот. Человек вырывался, крутил головой и все хотел что-то крикнуть еще.
— А ну, довольно! — сказал я. — Как не стыдно!
…Назавтра Яша познакомил меня с Александром Платаисом — начальником гаража при Доме печати.
Встретились мы с ним прямо на Пушкинской улице. Поздоровались, как знакомые, и неторопливо подались к парку Челюскинцев, деловито и тихо разговаривая.
В потертом демисезонном пальто, с пустым левым рукавом (я знал, что у него когда-то была раздроблена ключица), худой, высокий, он произвел на меня сильное впечатление. Чем? Скорее всего, своим видом. Точнее, несоответствием этого вида внутренней силе, которая давала себя знать, и в убежденности, с какой он говорил, и в строгом, будто застывшем на одной какой-то мысли, узком лице. Чувствовалось, он принадлежит к людям, которые имеют в жизни свои определенные, ясные задачи и последовательно осуществляют их, чего бы это им ни стоило. Он не боялся ни грязи, ни бед. Пил с немцами и даже помогал им красть у самих себя, лишь бы это помогало ему делать главное. И Платаису верили свои и чужие. Когда же позже, арестованного, — он все же, как оказалось, был больше массовиком, чем конспиратором, — гестаповцы пытали его и нарочно нажимали, давили на раздробленную когда-то ключицу, Платаис так ничего и не сказал им ни о себе, ни о других. Наверное, эта была его последняя задача, которую он поставил перед собой.
Мы подошли к парку. После развалин и убогости — печные, из жести, трубы были выведены из окон и в центральном здании Академии наук — парк выглядел нетронутым и нездешним бором.
— Ладно, — согласился Платаис на прощанье. — Пароль запомнил. Люди есть и будут. А при необходимости, само собой, будут автомашины и так далее. Жаль вот — поговорили мало…
С парком Челюскинцев оказалась связанной и следующая моя встреча.
Сейчас этого домика нет — сгорел. А тогда он стоял недалеко от входа в парк, среди стройных медностволых сосен. В распятом, разрушенном городе он показался мне тогда сказочным — в сугробах снега, с расчищенной к крыльцу дорожкой, с заснеженной, присыпанной сосновыми иглами крышей. А главное — из его трубы, совсем как в сказке, поднимался голубой дымок, пахло жильем, и вокруг мирно, по-лесному, стояли сосны.