Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Ну, а на следующее утро, вы наверняка догадались уже, получила я новое поручение — ковылять назад, в злосчастный городок. Немедленно. Так как чрезвычайно необходимо доставить письмо начальнику районной полиции — это тому, помните? — который вместо зарядки каждое утро ходит арестованных бить. Не согласится ли он сотрудничать с нами… И, верьте иль не верьте, не до шуток, конечно, было, а я усмехнулась. Дудки, подумала, теперь меня уже ничем не испугаешь! Письмо я, само собой разумеется, передам, но по-своему. Встречу с узелком семечек какого-нибудь наиболее важного бобика у казармы и отдам. Скажу, что от сестры начальника, мол, которая учительствует в Старицах. Пускай, если будет охота, допрашивают и расстреливают его… Ну, а вернувшись сюда, пойду к
ЗИМА СОРОК ТРЕТЬЕГО
из воспоминаний
Теперь я часто думаю, почему была тревога, а не страх. Видимо, потому, что война стала уже бытом. Все мы жили на высокой волне. Верхолазы, как известно, не замечают привычной высоты.
Имело значение и еще одно…
Через линию фронта нас переводила фронтовая разведка, которая знала на своем участке каждую корягу и пень. Правда, разведчики на этот раз рисковали. Ночь была темная, кружила метель, и они решили не петлять кустарниками и перелесками, а идти прямо по льду скованного не так давно морозцем озера, которое как бы разрезало передовую линию. Ни мин, ни немецких патрулей там пока что не было, и только время от времени для острастки немцы открывали пулеметный огонь, пуская очереди низко, над самым льдом, — пули даже рикошетили. Но так было через определенные интервалы, и мы увидели светлые бусинки трассирующих пуль уже за своей спиной.
Так же счастливо — где на крестьянских санях, где пешью — мы преодолели сотни километров. Форсировав в знакомом месте железную дорогу Витебск — Полоцк, а под Улой — Западную Двину, попали в леса Минщины. И мало того, что попали, мы установили своеобразный рекорд во времени, — не говоря уже о Витебщине, от Бегомля почти под самый Минск широкой полосой теперь пролегала партизанская зона, где немцы осмеливались появляться только во время карательных экспедиций.
Я уже не тревожился о семье — жена и сын перешли линию фронта и жили на Урале. Разве все это не заставляло надеяться — удачи не оставят и дальше! Да и совсем не верилось, что загнанная в патронник тебя ожидает твоя пуля, что тебя могут схватить, вывернуть назад руки, а тогда… Пусть никому не выпадет такое, что было бы тогда!..
Конечно, другие гибли и гибнут, но при чем же здесь ты? У тебя своя и только своя звезда. Да и как ты можешь погибнуть или попасть в лапы врага, если над тобой родное небо, вокруг искрится в снегу милая сердцу земля, а рядом товарищ?
А все же?.. Речушка Вяча и Радошковичское шоссе, которые служили границей партизанской земли, остались позади. И хотя ты одет сносно — меховая шапка, вязаный шарф, неказистый кожушок, порыжевшие сапоги, — но все это страшно чужое, никогда ранее тобой не ношенное. В кармане же липовые документы, взятые у покойного крестьянина из «нейтральной» Гайны (есть такая деревня на Логойщине). Да и шагаешь ты совсем не по-крестьянски, а как-то пружинисто, высоко задирая голову.
И уже перед Паперней, где, прикрывая подступы к Минску, стоял гарнизон литовцев, закутанная в платок Соня, сидевшая в передке саней с Иваном Луцким, предупредила:
— Не считайте звезд, Володя. Опустите голову…
Эта девушка вообще смотрит на людей немного иронически, с вызовом, и понимает их больше, чем хотелось бы им самим. Теперь же ее смуглое лицо, игривые, немного раскосые карие глаза, кажется, дрожат от насмешки и сочувствия. Луцкий же подергивает вожжами, остается спокойным, почти безразличным, видимо веря, что все и так будет хорошо.
Дал мне их в мое распоряжение славный Иван Матвеевич Тимчук, теперь секретарь подпольного Логойского райкома партии. Правда, да простят мне мои товарищи, у войны свои законы доверия и недоверия. Ко мне приходил военный опыт, и я предварительно проверил их, будущих своих товарищей по делу.
Из Минска как раз ожидали автомашину — она должна была привезти гранаты, рулоны бумаги, краски и шрифты для райкомовской типографии. Я вызвался поехать вместе со всеми под Острошицкий Городок и принять это добро. По дороге, в кустах у шоссе, и позже, на самом шоссе, когда передавали подпольщикам опаленного подсвинка и поспешно выгружали из кузова присланное богатство, я наблюдал за Иваном и Соней…
И вот я с ними еду в Минск.
— Вы лучше садитесь на сани, — попросила меня Соня.
Мы выбрали базарный день и через несколько километров ехали уже в обозе. Впереди покачивался круп нашего мышастого сибирячка, а сзади фыркала заиндевевшая рыжая лошадиная морда. Скрипело, визжало под полозьями, а по сторонам искрился, сверкал снег.
Неожиданно глазам открылся город. За холмистой сверкающей далью, заснеженный и далекий, он показался совсем прежним. Это впечатление усиливалось еще и потому, что лучше всего были видны уцелевшие окраинные домишки в белых, видимо от инея, садах и знакомые очертания зданий Академии наук, оперного театра, устремленная вверх башня красного костела и почти голубая громада Дома правительства.
Посчитали за лучшее миновать контрольно-пропускной пункт на Долгиновском тракте. И, повернув вслед еще за одной подводой, желтым проселком двинулись к Болотной станции, приготовив на худой конец оправдание: в том районе дом Ивана Луцкого.
И опять, как помнится, почти не было страха. Были только волнение и тревога: как все пойдет там, в городе, удастся ли подобрать необходимых ребят, убедить их делать то, что нужно?..
Хотя на стене домика Луцкого и синела вывеска «Добролюбовский проезд, 13», стоял он на отшибе, как хутор. Это было удобно и неудобно. Из окон видно было, кто подходил к домику. Зато и тебе при необходимости пришлось бы бежать по открытому пустырю. Но в то время важнее казалось первое. Чистая половина была теплой, уютной. Плотно поставленные друг к другу два шкафа и веселенькая ситцевая ширма на проволоке делили горницу на две части. В меньшей — боковушке — стояли кровати, в большей — деревянный диван у глухой стены, фикусы и стол в углу, около одного из окон швейная машина. В окна, на которых зеленели цветы, лился свет и придавал всему мирный знакомый вид.
Родители Луцкого поехали в деревню менять кое-какие вещи. Дома остались только сестра и меньшой брат. И мне подумалось, каким преданным, самоотверженным человеком надо быть, чтобы согласиться поставить под смертельную угрозу не только свою, а и их жизнь, таких на первый взгляд непрактичных и беспомощных без родителей. Неужели Иван тогда не думал о возможной беде?
Но как же так? Не так уже давно были разгромлены типография «Звязды», городской партийный комитет, райкомы. За несколько ночей исчезли сотни минчан— были, и не стало. И совсем уж недавно душегубки вывезли новые тысячи из гетто…
Должно быть, само мужество бывает разным. Правда, до сих пор я видел Ваню больше за каким-нибудь мирным занятием — когда он сгружал привезенное с машины, когда правил лошадью, а потом по-хозяйски распрягал ее на своем дворе… И мне казалось, да и теперь кажется, что он, бывший учитель, и на свое участие в подпольной борьбе смотрел как на работу. А честные люди, как известно, работают не только тогда, когда им это нравится или выгодно. Ваня, по-моему, не представлял, что в его жизни нечто могло быть иначе. Он делал то, что нужно было делать, что делали другие честные люди. Он, без сомнения, отлично понимал: в случае провала ему, его близким грозят тюрьма, пытки, смерть. Но разве есть иной выход? И вообще — чем он лучше или хуже Других? Короче говоря, мужество военного времени у Ивана Луцкого как-то натурально вырастало из мужества мирных времен.