Признания Ната Тернера
Шрифт:
Бросаюсь вон, бегу куда глаза глядят; желание одно — не останавливаться. Мчусь, поворачиваю за угол конюшни, мимо коптильни, мимо кузницы, где двое древних черных дедов, отдыхающих в тенечке, провожают меня лениво-недоуменными взглядами. Мчусь дальше, мимо овина, все быстрей, быстрей, срезаю через яблоневый сад, вдоль боковой стороны господского дома, мгновенным промельком вижу беловато мерцающую паутину и на бегу обираю с лица ее липнущие, сырые, невесомые лоскутья. Искрой боли босую пятку протыкает камешек, но ничто не может сдержать мой бег; край света — вот куда я устремился. На пути живая изгородь — прорываюсь, вылетаю на полосу выгоревшего на солнце желтобурого луга, над которым стайками трепыхаются крошечные бледнокрылые бабочки, похожие на лепестки незабудок, взмывающие вверх, чтобы не оказаться на моем пути. Мелькая ногами, размахивая руками, с ходу
Долгие минуты стою в тени ясеня, успокаиваю дыханье, жду. Жара, безветрие. Вдалеке погромыхивает лесопилка, сюда доходит только неясный отзвук, тихий, я еле его различаю. В бурьяне, шурша, суетятся насекомые, их быстрая беспорядочная работа на слух напоминает распарывание швов. Стою, жду, долго стою, не в силах двинуться дальше, не в силах пошевелиться. Потом, наконец, разворачиваюсь и медленным шагом направляюсь обратно по аллее и через лужайку к дому, стараясь, чтобы Сдобромутр, который медленно елозит мокрой тряпкой по полу веранды, не увидел меня; затем осторожно, потихоньку развожу колючие перепутанные сучки и веточки засыхающего, полумертвого кустарника живой изгороди, бочком в рукотворную брешь протискиваюсь и нехотя плетусь через двор к окну кухни.
Когда я уже занял свой тайный пост под домом, кухонная дверь с треском распахивается, на крыльцо, щурясь на солнце, выходит Макбрайд, пятерней проводит по черным спутанным волосам. Чтобы он меня не заметил, я заползаю дальше, наблюдаю. Щурясь и моргая, он другой рукой поправляет широкий оплечник помочей, потом проводит пальцами по губам — неуверенно, удивленно, будто впервые их у себя обнаружил. Потом по его лицу расползается улыбка — медленная, довольная; нетвердо ступая, он начинает спускаться, промахивается мимо последней ступеньки или, может, цепляется за нее — бабах каблуком в деревяшку! — чуть не падает ничком, но после пары быстрых больших шагов вновь обретает равновесие и, пробормотав “А, ч-черт!”, неуверенно выпрямляется. Но улыбаться не перестает, а в это время из-за угла конюшни выходит Абрагам, и я вижу, что Макбрайд его тоже заметил.
Абрагам! — кричит он. — Эйб, я тебе говорю!
Да, сэр!
Там ниггеры — десять рыл — на нижнем поле червей половинят!
Да, мистер Мак!
Дык по домам пусть валят, поэл меня? Скажи им!
Да, миста-Мак! Буз-зелно!
Невыносимая жара. Даже для ниггеров!
Точно так, сэр!
Абрагам разворачивается и поспешает прочь, чернеет потная, прилипшая к спине зеленая рубашка. Ушел; теперь Макбрайд как будто занял все пространство, все поле зрения — громадный, хоть и не очень-то на сей момент устойчивый, стоит, осклабясь, посреди вытоптанного, спекшегося двора, огромный и всесильный в ореоле страшного, хотя и непонятно на чем основанного могущества, и на меня от него веет ужасом. Вид его круглого тяжелого лица, запрокинутого сейчас к солнышку, удовлетворенно-мечтательного, отвратителен мне до тошноты, я остро чувствую свою слабость, униженность, беззащитность, и ощущение черномазой моей неполноценности пробирает меня до мозга костей.
Эк ведь... надо же! — с веселым недоумением восклицает он, добавляет к этому какой-то тихий радостный клич, тут же спотыкается о старую гнилую бадью и с такой силой пинает ее сапожищем, что мелкие обломки разлетаются по всему двору. Испуганно квохчет, улепетывая к сараю, старая упитанная курица, взмывает в воздух табачно-бурое облачко растоптанного в пыль навоза, во все стороны летит куриный пух. — Надо же! — повторяет Макбрайд — восклицает, но как бы по-тихому, и все, он ушел, хромает уже вдали, где-то на полпути к своему дому, стоящему на склоне несколько ниже. Н-да. Надо же!
Съежившись, я ползу под домом, вот надо мной кухня, книга закрыта, я держу ее прижатой к груди. Теплый овощной запах готовки по-прежнему густо разлит в воздухе. Над головой слышатся шаги матери, по доскам пола опять шуршит веник, вновь раздается ее голос — полный нежности и одиночества, невозмутимый и спокойный, как и прежде.
Пришел Иисус, замкнул двери,
Замкнул двери, унес ключик...
А вот другое утро того же месяца: с неба, шумя сотней водопадов, низвергается дождь, западный ветер разносит водяную пыль, сверкают молнии,
Вдруг прямо над ухом удар, будто гром грянул, я в страхе подскакиваю — уж не попала ли в дом молния! Однако, подняв взгляд, вижу, что это всего лишь тяжелая кедровая дверь буфетной, которую рывком распахнули, отчего помещение залило прохладным желтоватым светом, а проем заслоняет высокая, сутулая, угрожающая фигура Сдобромутра; его морщинистое как сапог, злое лицо с налитыми кровью глазами смотрит на меня возмущенно и негодующе.
Попался, малец! — говорит он хриплым шепотом. — Попался! Наконец-то я тебя выследил! Это ведь ты спер ту книгу, я сразу так и подумал! — (Откуда мне тогда было знать то, что я понял гораздо позже: он просто завидовал, зависть давала повод подозревать, а подозрение заставляло следить за мной день за днем! Этого старого хрыча, неграмотного простофилю, который жизнь прожил в честном негритянском невежестве, каждый раз, как он подумает о том, что десятилетний негритенок успешно одолевает премудрости грамоты, охватывал приступ нестерпимой зависти. Это несомненный факт, а начиналось все, видимо, так: он с натугой тащил из погреба бочонок ПАТОКИ вместо бочонка МАСЛА, который велено было принести, я заметил это и указал ему, а на его надменное “Тебе-то откуда знать?” снисходительно ответил, мол, как откуда, а надпись на что? — и он был посрамлен, но запомнил и затаил обиду.)
Не успел я ничего ответить, даже шевельнуться не успел, как Сдобромутр сцапал меня двумя пальцами за ухо, рывком поднял на ноги и уже тащит из буфетной через кухню и по коридору, нещадно выкручивая ухо и натягивая кожу головы. Бессильно брыкаясь, я влачусь за ним с книгой, прижатой к груди. Фалды его сюртука хлопают меня по физиономии; старикан хрипло, возмущенно пыхтит — уффхуфф, аффхафф, то и дело изрыгая леденящие душу угрозы: “Ужо покажет тебе маса Сэмюэль, задаст тебе, мерзавцу! Вот увидишь, маса Сэмюэль ужо отправит тебя, воришку черномазого, в Джорджию!” Он свирепо рвет мое ухо, но боль ничто в сравнении со страхом, таким всепоглощающим, что в глазах темно. Язык отнимается, я только и могу, что сдавленно подвывать — хаыыыы, хаыыыы, хаыыыы. Спотыкаясь, тащимся дальше по темному коридору, мимо высоченных, до потолка, залитых дождем окон, вспыхивающих при ударах молний; у меня так вывернута шея, что в глазах все перевернулось вверх ногами.
А я знал, дьяволенок ты маленький, знал, паршивец, что это ты ее спер! — шипит Сдобромутр. — Всю дорогу я знал это!
Вваливаемся в главную залу; в этой части здания я никогда прежде не был. Краем глаза вижу люстру с горящими свечами, стены, отделанные глянцевитыми сосновыми панелями, лестницу, головокружительной дугой уходящую ввысь. Однако все это проходит как-то мимо меня; исполненный ужаса, я толком ничего не воспринимаю, замечаю только, что двусветная зала полна белых господ, здесь почти вся семья — и маса Сэмюэль, и мисс Нель, и две дочери, мисс Элизбет, тут же один из сыновей маса Бенджамина, а вот и сам маса Бенджамин, одетый в поблескивающий мокрый дождевик, приоткрывает парадную дверь и вместе с порывом ветра, принесшим облако водяной пыли, торопливо заскакивает внутрь. Снаружи громыхает, но я слышу его голос, перекрывающий дробь дождя.
Вот уж погодка-то утячья! — выкрикивает он. — Зато, Бог ты мой, это хлещут живые деньги! В пруду воды через край!
На миг воцаряется тишина, дверь захлопывается, и я слышу другой голос:
Что у тебя, Сдобромутр?
Старец отпускает мое ухо.
Насчет книги, — объясняет он. — Книги — той, что украли. Разбойник, который это сделал, — вот он!
В полуобмороке от страха, я сжимаю книгу обеими руками, и мой голос, над которым я совершенно невластен, исторгает из меня нутряные хаыыыы, хаыыыы. Я бы заплакал, но моя боль превыше слез. Хоть бы земля разверзлась да поглотила меня! Никогда не приходилось мне бывать настолько близко к белым; их близость так гнетет, так пугает — просто до тошноты, до рвоты!