Признания Ната Тернера
Шрифт:
Помню, один из моих прежних владельцев, мистер Томас Мур, сказал однажды, что негры не совершают самоубийств. Я даже в точности припоминаю, как это было сказано: осень, время колоть свиней, жуткий холод (а может, теперь мне так кажется из-за наложения мыслей о смерти на тот холодный сезон смертей), морщинистое, рябое лицо Мура, на холоде покрасневшее от долгой работы над окровавленной тушей, и его собственные слова, при мне сказанные двум соседям: “Это кто же слыхал такое, чтобы ниггер убил себя? Нет, я вам так скажу: черномазый, может, когда и захочет себя укокошить, но как почнет думать об этом, как примется думать, думать и думать — глядь, а он, болезный, и спит уже. Верно, Нат?” Хохот соседей, да и мой собственный — ожидаемый, почти обязательный, и повторение вопроса: “Нет, ну ты скажи, верно, Нат?” — уже с некоторым нажимом, и мой ответ с приличествующим случаю смешком: “Да, маса Том, сэр, что верно, то верно, ясное дело”.
Долго я так сидел в лучах солнца, не двигаясь, ждал, когда возвратится Грей. Интересно, сумеет ли он заставить их принести мне поесть после того, как с меня снимут цепи и наручники. Еще я думал о том, как бы мне убедить его принести Библию, по которой где-то там, в глубине своего существа, я уже затосковал нестерпимо. Ропот толпы я не впускал в сознание, и в тишине вокруг меня жужжали мухи, пели энергичную торжественную песнь, будто песнь самой вечности. Через какое-то время я попробовал молиться, но опять тщетно. И ничего я не чувствовал, кроме отчаяния, да такого тошнотного, что испугался, как бы не сойти с ума; хотя нет, это отчаяние — оно каким-то образом лежало глубже безумия.
И вот опять первое утро, новое первое утро; рассвело, и когда бледный холодный свет стал наполнять камеру, Грей задул фонарь.
Эк ведь похолодало-то! — поежившись, сказал он и застегнул сюртук. — В общем, так... — он помедлил, вглядываясь в мое лицо. — Значит, сегодня, когда суд кончится, я первым делом постараюсь затребовать для тебя зимнюю одежду. Неправильно, чтоб человек, сидя в такой вот будке, мерз как цуцик. Раньше я как-то не обращал на это внимания — одежда там, то, се, — потому что до сегодняшнего дня тепло стояло. Но то, что на тебе надето — или что от всего этого осталось — это ж ведь летнее старое тряпье. Что это было? Рядно какое-то? Мешковина? Жалкие, жалкие тряпки, да по такой погоде! Так, теперь насчет твоего признания, Нат. Все, что имеет значение, я переписал, всю ночь, черт возьми, просидел. Н-да, как намекал я и раньше, боюсь, это признание только послужит обвинению лишней уликой, и противопоставить ему будет нечего. По всей видимости, я или мистер У. Ч. Паркер — это твой адвокат защиты — встанем и сделаем какое-то формальное заявление, но в сложившихся обстоятельствах оно вряд ли может быть чем-то иным, нежели просьбой к суду внимательно ознакомиться с материалами, находящимися в его распоряжении — в данном случае с твоим добровольным, полным и чистосердечным признанием. Теперь, как я объяснял уже, прежде чем ты сегодня мне его подпишешь, я хочу зачитать его тебе, чтобы...
То есть как, мистер Паркер, — вклинился я. — Значит, не вы мой адвокат?
Ну конечно, нет. Но все равно ж мы с ним коллеги и, что называется, напарники.
А я его даже и в глаза не видел? И вы об этом мне сообщаете только сегодня? — я даже задохнулся. — И все, что вы записываете — это для обвинения?
По его лицу пробежала гримаса нетерпения, помешавшая ему от души зевнуть.
Ий-ых! Обвинитель тоже мой коллега и напарник. Какая разница, Преподобный? Обвинение, защита — все это ни на йоту не меняет дела. Мне казалось, я растолковал тебе совершенно отчетливо — что я, так сказать, делегирован, что ли, судом, уполномочен им получить от тебя признание. Вот я, наконец, это и сделал. Но твоего-то гуся не я жарил! — Он внимательно глянул на меня, потом заговорил добродушным, увещевающим тоном: — Ладно тебе, Проповедник. Давай глядеть на вещи реально. Ну, то есть называть своими именами. — Он замялся. — В том смысле... Ч-черт, ну ты знаешь, в каком смысле.
Да, — сказал я. — Я знаю, что меня повесят.
Ну, а если это решено априори, какой же смысл выполнять все предписанные поклоны и приседания, как ты считаешь?
Да, сэр, — сказал я.—Думаю, смысла нет.
Да и впрямь! Я даже испытал своего рода облегчение оттого, что логику, наконец, окончательно выкинули в окошко.
Ладно, тогда, стало быть, к делу. Потому что к десяти часам мне надо это должным образом
Я кивнул, весь сжавшись от пронизывающего холода.
“Сэр, вы просили дать полный отчет причинам, побудившим меня поднять мятеж, как вы это называете. Чтобы сделать это, мне нужно вернуться к дням моего детства, даже к тем дням, когда я еще не родился...” — Читать Грей начал медленно и раздумчиво, как будто наслаждаясь звучанием каждого слова, но вот уже он прервал себя, бросил на меня взгляд и сказал: — Ну, ты, конечно, понимаешь, Нат, здесь не обязательно каждое слово именно то, что ты мне говорил. Признание как юридический документ должно быть выдержано в определенном стиле — таком, я бы сказал, весомом, значительном, так что здесь я скорее воссоздаю и переиз-лагаю то, что в несколько сыром и грубом виде высказывалось, начиная с прошлого четверга, во время наших собеседований. Существо дела — то есть вся совокупность частностей и деталей — сохраняется или, по крайней мере, я надеюсь, что сохраняется. — Вернувшись к документу, он продолжал: — “Чтобы сделать это... и т.д., и т.п., ага...еще не родился”. Гм. “Истекшего октября второго дня мне исполнился тридцать один год, а рожден я был в собственности Бенджамена Тернера, в этом округе. В детстве произошло событие, оставившее в моем сознании неизгладимый след и послужившее основанием тому исступлению, которое привело к гибели многих людей, белых и черных, за что мне предстоит держать ответ на виселице. В этой связи необходимо...” — Тут он снова прервался, чтобы спросить: — Ты как — следишь еще?
Я закоченел, тело, казалось, покинули последние силы. Все, что я смог, это поднять глаза и пробормотать:
Да-да.
Хорошо, тогда продолжаем: “В этой связи необходимо остановиться на упомянутом событии подробно; при всей кажущейся его незначительности оно вызвало к жизни убеждение, которое со временем укреплялось и от которого даже сейчас, сэр, в этой темнице, где я, беспомощный и никчемный, прозябаю, я не могу вполне отрешиться. Когда мне было три или четыре года от роду, я как-то раз играл с другими детьми и рассказал им о некоем происшествии, которое моя мать, краем уха услышав, отнесла ко времени, бывшем прежде моего рождения. Я, однако, на своем настаивал и присовокупил некоторые детали и обстоятельства, каковые, по ее мнению, мой рассказ подтверждали. Призваны были третьи лица, и то, что я поведал о вещах действительных, заставило их с удивлением сказать в моем присутствии: он обязательно станет пророком, ибо Господь открыл ему вещи, которые были прежде его рождения. И мать лишь укрепила меня в этой столь рано подсказанной мне надежде, настойчиво заявляя, что мне предуготовано великое служение...” — Он вновь запнулся. — Все правильно пока?
Да, — сказал я. И впрямь, во всяком случае по существу дела, как он выразился, то есть в главном то, что я ему рассказывал, похоже, искажено не было. — Да, — повторил я, — все правильно.
Ну хорошо, продолжим. Я рад, что ты оценил, насколько честно я отнесся к твоему повествованию, Нат. “И мать, с которой я был очень тесно связан, и хозяин (человек воцерковленный), и другие религиозные люди (как те, кто посещал усадьбу, так и те, кого я постоянно видел на молитве), отмечая своеобразие моего поведения и, по-видимому, необычные в столь нежном возрасте умственные задатки, говорили, что я чересчур смышлен, чтобы меня учить и воспитывать, поскольку ученый раб никому не будет нужен...”
Он продолжал читать, а я слушал приглушенный лязг и звяканье цепей и кандалов по ту сторону стенки; потом донесся голос, тоже приглушенный, булькающий от заливающей рот мокроты — голос Харка: “Холодно мне! Нача-альник! Ведь холодно же! Холодно! Помоги бедному ниггеру, эй, начальник! Помоги бедному замерзшему ниггеру! Нача-альник, принеси бедному замерзшему ниггеру чем прикрыть его кости!” Грей, нимало не смущаясь шумом, читал дальше. Харк вопил не переставая, а я медленно поднялся со скамьи, потопал ногами, чтобы не мерзли.
Я слушаю, — сказал я Грею. — Не обращайте внимания, я слушаю.
Стреноженно прошаркал кандалами к окну, слушая не столько Грея, сколько Харковы стенания и вопли за стенкой; конечно, я знал, что он ранен, что в камерах холодно, но я также знал Харка: Харк явно придуривался, а на это он мастак. Единственный негр в Виргинии, кто мог хитроумной лестью заставить белого отдать последнюю рубаху. Я стоял у окна и слушал не Грея, а Харка. Голос его стал слабым, жалостным, дрожащим от жесточайшего страдания — вот-вот, казалось, Харк испустит дух; таким голосом можно было растопить самое ледяное сердце.