Признания Ната Тернера
Шрифт:
Не будб духом твоим поспешен на гнев.; потому что гнев гнездится в сердце глупых. Устыдившись, я тут же успокоился. Харк был подавлен до крайности. Я сказал ему уже мягче:
Надо учиться, дружище. Разницу понимать. Я вовсе не к тому, чтобы ты лез на рожон, а то от них и схлопотать недолго. Хамить, дерзить — это не обязательно. Но есть же мера всему. Когда ты так ведешь себя, ты роняешь себя как мужчина. Уже не мужчина ты, а дурак! И одно и то же всю дорогу, снова и снова, и с Тревисом, и с мисс Марией, и, Господи помилуй, даже с пацанами с ихними. Ты ничему не учишься, дурак ты! Как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупостб свою. Дурень ты, Харк. Как же мне научить-то тебя?
Харк не ответил, сидел на корточках и шевелил губами обиженно и уныло. Нечасто я сердился на него, но, когда это случалось, мой гнев задевал его по-настоящему. Я любил его и, если взрывался, часто потом ругал себя, видя его страдание, однако в каком-то смысле он был как породистый пес — молодой, красивый, бесшабашный, пылкий, но, как и пса, его надо было дрессировать, чтобы держался с достоинством. Хоть я его и не посвятил еще в свои великие планы, но я хотел,
Не знаю, Нат, — в конце концов заговорил Харк. — Я стараюсь, стараюсь... Но, похоже, никак не могу переступить через ощущение черножопости. Но я стараюсь. — Он помолчал., чуть-чуть покачивая в раздумье головой над окровавленным трупиком, что держал в руках. — Ну и потом тот господин — он такой печальный, такой у него вид горестный. Я вроде как пожалел его. Как ты думаешь, что его так печалит?
Слышно было, как Кобб бредет по сухой траве из винокурни, спотыкается, его пошатывает, с хрустом ломаются ветки, попавшие под сапог.
— Жалей-жалей! Белого жалеть, что пузом на рожон переть, — совсем тихо сказал я.
И тут, пока я говорил, у меня соединились в голове концы с концами; я вспомнил, как несколько месяцев назад подслушал разговор Тревиса и мисс Сары об этом Коббе и жутких несчастьях, навалившихся на него в последний год всем скопом, как на Иова: преуспевающий торговец и банкир, человек обеспеченный и влиятельный, верховный судья округа, президент окружного охотничьего клуба, он в одночасье лишился жены и двух взрослых дочерей, которых на побережье Каролины скосил брюшной тиф, причем ирония судьбы в том, что в Каролину он сам их и отправил поправлять бронхи после зимних простуд, которым все три дамы были подвержены. Вскоре после этого в его конюшне, новехоньком строении на окраине Иерусалима, случился пожар, она сгорела дотла, и в губительном огненном вихре почти мгновенно погибло все, что в ней находилось, в том числе три призовых охотничьих жеребца моргановской породы и много ценных английских седел и упряжи, не считая конюха, юноши-негра. Впоследствии несчастный муж и отец, с горя тяжко пристрастившийся к бутылке, упал с лестницы и сломал ногу; она срослась неправильно, и хотя давала возможность ходить, но вызывала не очень высокую, зато весьма надоедливую чахоточную температуру и непрестанную мучительную боль. Когда я впервые услышал об этих свалившихся на него бедствиях, я не мог не ощутить злорадства (только не надо меня считать совсем уж бессердечным — я не таков, и вы вскоре это поймете, однако переоценить удовлетворение, которое охватывает негра, узнавшего о несчастии, постигшем белого, переоценить это приятнейшее чувство, похожее на вкус лакомства, неожиданно перепавшего при постоянно скудном и постном питании, — нет, вряд ли такое возможно); в общем, я должен признаться, что и теперь, когда Кобб за моей спиной шатко брел по сухому хрустящему бурьяну, меня вновь обдало волной удовольствия. (Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне. Нет мне мира, нет покоя, нет отрады: постигло несчастье...) Да-да, явственный холодок удовольствия пробежал у меня по спине.
Я думал, он пройдет мимо нас в мастерскую или, может быть, в дом. Как ни странно, вместо этого Кобб остановился рядом с нами, чуть не наступив сапогом на одну из кроличьих тушек. Вновь мы с Харком начали было вставать, и вновь он замахал на нас, чтобы мы продолжали работу.
Прол-лжайте, прол-лжайте, — несколько раз повторил он, сделав щедрый глоток из бутылки. Я услышал, как виски с лягушачьим кваканьем пробежало у него по пищеводу, затем последовал долгий судорожный вдох и, наконец, причмокивание губами. — Ам-бы-роо-зия, — подытожил он. Его голос над нами звучал самоуверенно, мощно, зычно; в нем неоспоримо присутствовала решительность и сила, даже притом, что усталый призвук печали никуда не девался, и я почувствовал, как во мне подспудно, едва заметно шевельнулось нечто, чему я могу подыскать лишь одно постыдное название: страх — страх прирожденный и внедренный воспитанием. — Ам-бы-роо-зия, — вновь прорычал он.
Страх отступил. Принюхиваясь, подкатилась рыжая дворняжка, и я швырнул ей горсть скользкой синеватой кроличьей требухи, которую она, порыкивая от удовольствия, унесла на полосу хлопчатника.
Греческое, кстати, словцо, — заговорил опять Кобб. — От амбротос, что значит бессмертный. Потому что боги, конечно же, наделили нас, бедных человеков, некоторым, пусть кратким и иллюзорным, бессмертием, когда принесли нам сей сладостный дар, полученный из скромных плодов вездесущей яблони. Утешающий одиноких и отверженных, утоляющий боль, укрывающий от хладного дыхания неминуемой, безжалостной смерти, сей эликсир не может не носить на себе отпечатка длани чего-то или кого-то божественного! — И вновь икота — то есть даже какой-то вопль, нечто
Мне стало как-то неуютно, не по себе. Возможно, я, как всегда, с излишней подозрительностью подошел к странной перемене интонации белого человека; тем не менее в этом вопросе мне послышалось что-то ехидное, тягостное, злобноватое, и я встревожился. Я привык к тому, что если белый незнакомец сперва с тобой фамильярничает, потом начинает говорить вычурным, витиеватым слогом, а ты при этом негр — осторожно! белый наверняка желает на твой счет поразвлечься. А я последние месяцы пребывал в таком всевозрастающем напряжении, что должен был любой ценой избегать малейшего намека на то, чтобы влипнутв в историю (ведь предварительное топтанье вокруг да около может на первый взгляд казаться совершенно невинным). И теперь этот мерзкий вопрос белого дядьки мордой об стол ткнул меня в необходимость выбора. Проблема такая: негр, примерно так же, как и собака, должен понимать интонацию. Если — что вполне вероятно — вопрос всего-навсего пьяно-риторический, тогда можно скромно и благовоспитанно промолчать, ковыряясь в кролике. Такая возможность (все так просто? или не совсем? мысли в голове крутятся, вертятся, что твоя мельница), по мне, была бы, конечно, предпочтительней: тупой, бессловесный ниггер, с него и взятки гладки; для полноты картины хорошо немного почесать в курчавом черного дерева затылке, и, идиотически отвесив толстую розовую губу, изобразить полное непонимание множества звучных латинизмов. Если же — что более вероятно, судя по нависающей паузе — вопрос, наоборот, был пьяно-грубосаркастическим и на него требуется ответить, придется что-то бормотать, поскольку обычное “да, сэр — нет, сэр” при столь каверзной его постановке неприемлемо. Больше всего я опасался (и не беспочвенно, смею заверить, вполне справедливо опасался), что, скажи я да, сэр, он может выдать мне что-нибудь в таком роде: “Ага, находишь. Ты находишь это удивительным? Надо ли понимать это так, что ты считаешь своего хозяина болваном? По-твоему, если он может делать колеса, он не может гнать виски? Не очень-то вы, черномазые, уважаете нынче своих хозяев, я правильно понял? Ну так вот что я тебе скажу, Помпей, или как там твое дурацкое имя, слушай...” и так далее. Вариантов тут масса, и не думайте, что я чересчур осторожен: немотивированное шпыняние негров — спорт распространенный. Но дело тут не в том, что я стремился избежать возможного унижения, а в том, что недавно я сам себе поклялся никогда больше не допускать над собой ничего подобного, а значит, загнанный в угол, я буду вынужден идти до конца и вышибу этому дядьке мозги, тем самым полностью нарушив все великие планы на будущее.
Меня начало трясти, в глазах потемнело, и в животе образовалась какая-то водянистая пустота, но тут, однако, подоспело счастливое избавление: с опушки ближнего леса донесся треск кустов, и обращенным туда нашим взорам предстала выломившаяся из подлеска бурая, забрызганная грязью дикая свинья; она хрюкала, фыркала, вдогонку за ней бежал ее визжащий выводок, но столь же быстро, как возникли, они исчезли, будто растворились в облетевшей, оголившейся чаще, и вновь простор седых и безутешных небес стал безмолвным, оживляясь только движением низких рваных облаков, гонимых ветром подобно грязным комьям хлопка, сквозь которые еле-еле просвечивало слабенькое, желтоватое солнце. В ошеломлении все трое какое-то время продолжали смотреть в сторону леса, и тут совсем рядом — бабах! — дверь мастерской резко распахнулась и, провернувшись под напором ветра на скрипучих петлях, грохнула наружной стороной об стену.
Харк! — раздался требовательный голос. То был мой младший владелец, Патнэм. — Ты где, Харк?
Мальчишка был не в духе — об этом я мог судить по прыщам на его бледной даже для белого физиономии: они краснели и набухали всякий раз, когда он волновался или пребывал не в настроении. Стоит добавить, что Патнэм таил зло на Харка еще с прошлого года, когда, отправившись в один действительно прекрасный денек за орехами гикори, Харк, хоть и ненароком, но довольно неуклюже нарвался на Патнэма и Джоэла Вестбрука, находящихся в замысловатом плотском единении у пруда, где они возились и резвились в береговой грязи, бесстыжие и нагие как лягушата.
Никогда не видал большей глупости, — рассказывал мне потом Харк. — Но мне-то что, не хватало еще внимание обращать. Негра глупости белых мальчишек не касаются. А теперь этот дурень Патнэм возьми да и озлись, как будто это меня они застукали, будто это я петушка там дрочил.
Я сочувствовал Харку, но в конце концов всерьез тут и говорить не о чем, поскольку картина это типичная и никакому исправлению не поддается: когда негр занимается личными делами, белые его в упор не видят, а вот если негр заметит, что там такое делают белые, — а ему подчас приходится на мили уклоняться от своего пути, чтобы не замечать, — да еще не дай Бог по простодушию обнаружит неистребимое свое присутствие, взбучку получит тут же: он якобы шпионит, сует нос не в свое дело, да и вообще выискался тут обалдуй черноухий!