Признания Ната Тернера
Шрифт:
За время восстания, Ваша Честь, белых погибло пятьдесят пять человек, однако своими руками Нат Тернер совершил только одно убийство. Одно, а именно убийство мисс Маргарет Уайтхед, восемнадцати лет, которая была приличной и благовоспитанной дочерью миссис
Кэтрин Уайтхед, также жертвы беспорядков, и сестрой мистера Ричарда Уайтхеда, уважаемого методистского священника, многим в этом зале известного; к нему судьба тоже оказалась жестока, и он схожим образом пал по произволению той же бесчеловечной шайки. Похоже, теперь уже доказано: одно убийство — это все, что совершил Нат Тернер. Убийство особенно подлое и отвратительное, несомненно, ибо он лишил жизни хрупкую девушку в расцвете ее невинности. Но одно! Я уверился в этом. Уверился, Ваша Честь, лишь после долгих и мучительных сомнений. Ибо, конечно же, точно как и вы сейчас, я не мог в это поверить, более того, я был уверен в обратном, когда взялся взвешенно размышлять над сей уликой, полученной из уст самого подозреваемого. Не равносильно ли признание в одном убийстве — только в одном-единственном — лукавому прошению о помиловании? Не является ли такое признание — вполне в духе негритянского характера, обожающего притворство и симуляцию, — типичным примером уклончивости, к которой негры постоянно прибегают, пытаясь скрыть и замаскировать изначальные качества своей природы? Вследствие этого я принял решение противостоять подзащитному, подвергая его показания строгой критике и высказывая сомнения, но обнаружил лишь, что он тверд в своем отказе признать какое-либо еще участие в имевших место убийствах. И в
8
С. Т. Кольридж, (1772-1834). Английский поэт-романтик.
9
beaucoup — весьма (фр).
Но почему? — продолжил Грей. — Почему только одного? То был следующий вопрос, адресованный мною самому себе и поставивший меня в тяжелое и неприятное замешательство. Ну, легче всего такую странность объяснить трусостью. Конечно, свое сущностное воплощение в этом подлом преступлении могла найти и чисто негритянская трусость — чем драться с мужчиной, сильным и мужественным, проще ведь напасть на хрупкую, слабую, беззащитную юную деву, всего пару лет назад вышедшую из детского возраста. Однако опять-таки, уважаемые коллеги, логика и голые факты вынуждают нас признать, что это восстание требует пересмотреть, по крайней мере условно, некоторые из наших традиционных предубеждений, касающихся негритянской трусости. Ибо, конечно же, какими бы ни были пороки негритянского характера — а их много, разнообразных и тяжких, — данное восстание превыше всякой мелочной критики доказало, что нормальный раб, негр, поставленный перед выбором — присоединиться ли к фанатичным повстанцам с предводителем вроде Ната Тернера или защищать хозяина как отца родного, бросится на защиту хозяина и будет драться не менее храбро, нежели любой другой мужчина, тем самым неоспоримо свидетельствуя в пользу благотворности системы, которую порицают невежественные квакеры и прочие лицемерно морализирующие клеветники. “Неведомое преувеличивают” — рек Тацит [10] в “Агриколе”. Но довольно о неосведомленности северян. Вне сомнения, были и заблудшие, они стали приверженцами Ната Тернера. Но храбрость тех чернокожих, которые бок о бок со своими любимыми хозяевами бились не на жизнь, а на смерть, отрицать невозможно, и да пребудет она на нетленных скрижалях памяти к вящей славе нашего мудрого общественного устройства...
10
Тацит Публий Корнелий (Publius Cornelius Tacitus) (ок. 58 — после 117), римский писатель-историк.
По мере того как Грей все это говорил, та же мука и отчаяние, которые я почувствовал в первый день, когда он огласил мне в камере список рабов, после суда освобожденных или осужденных, но не повешенных — другие негры... силой втянуты... препятствовали, вот те другие негры и закопали тебя, Проповедник, — то же отчаяние вдруг накатило холодной тошнотной волной, слившись со сном, в котором я только что, пару минут назад, видел, как юноши-негры кричат от ужаса в болоте, пропадают, утопая в вонючей жиже... Я был весь мокрый, пот струйками тек по щекам, и все внутри у меня было раздавлено тяжестью вины и утраты, и от этого у меня из горла, видимо, непроизвольно вырвался какой-то звук, или я, шевельнувшись, звякнул цепью, опять-таки непроизвольно, но Грей внезапно смолк, повернулся и уставился на меня, как и все шестеро старцев за судейским столом, и все зрители ощутимо сошлись на мне взглядами — помаргивающие, внимательные. Тогда я медленно расслабился и, холодно внутри себя пожав плечами, стал смотреть сквозь запотевшие окна на чахлый сосновый лесок невдалеке, ломаной линией верхушек перечеркивающий зимний небосклон, как вдруг поймал себя на том, что, безо всякой на то особой причины, кроме еще раз прозвучавшего ее имени, мысленно вижу Маргарет Уайтхед, окруженную летним благоуханием, среди беглого чередования света и тени — пыль клубится над запекшейся колдобистою летнею дорогой, и чистый ее голосок по-девчоночьи чирикает, щебечет мне в самое ухо с соседнего сиденья коляски, а я гляжу на цокающие копыта лошади, над которыми машет туда-сюда, вьется грубый хвост: И тут он входит сам, представь, Нат, — губернатор! Губернатор Флойд! Приехал в этакую даль — в Лоренсвиль! Нат, ну признайся, ничего чудесней тебе и в жизни не случалось слышать! Дальше мой голос — вежливый, уважительный: Да, мисси, это, должно быть, правда было здорово. И вновь задышливо щебечущий девчоночий голосок: И в нашей гимназии, Нат, устроили большое празднование. И как же здоро-во-то все получилось! А я у нас в классе первый поэт, так я взяла и написала оду, а еще песню, ее младшеклассницы пели. При этом они надели на губернатора венок. Хочешь послушать слова той песни, Нат, правда хочешь? И снова мой голос, торжественный и почтительный: Ну конечно, мисси, хочу, конечно. Ясное дело, я очень хочу послушать ту песню. И снова радостный девчоночий голосок заливисто звучит в моих ушах, перекрывая стук колес и скрип рессор, и белые горы плывущих по небу июньских облаков бросают на желтеющие поля обширные полосы света и тьмы, неуследимые узоры солнца и тени:
Сплели мы венец Вам из разных цветов, Украсили лентою алой, Чтоб Вы, отдыхая от дум и трудов, Сегодняшний день вспоминали. Вот этот цветок, что так скромен и прост — Росою омыт на рассвете — На стебле высоком под солнышком рос, Все ждал, чтоб нашли его дети.И вновь возвратившийся голос Грея заплавал волнами под сводами зала среди непрестанного шарканья, среди шипенья, свиста и мучительных выщелков печи, пыхтящей, будто старая собака:
...нет, Ваша Честь, не трусливость негритянская на сей раз лежит в основе вопиющего и тотального поражения нашего подзащитного. Будь это просто трусость, Нат руководил бы всеми действиями откуда-нибудь издали, что позволило бы ему гораздо меньше замараться, а может, и вообще не принимать непосредственного участия в кровавых деяниях шайки. Но мы, по собственному свидетельству подсудимого, а также по свидетельствам ниггера... негра Харка и других (исключающих повод для каких-либо сомнений) знаем, что он был вовлечен в происходящее наитеснейшим образом, сам нанес первый удар, положивший начало бойне, и неоднократно пытался чинить кровавое насилие над напуганными безвинными жертвами. — Грей сделал небольшую паузу, затем сказал с нажимом: — Но я прошу отметить, Ваша Честь, пытался! Я выделяю и подчеркиваю это слово. Я пишу его заглавными буквами. Потому что, за исключением необъяснимо успешного убийства Маргарет Уайтхед, — а оно и по мотивации необъяснимо, и по исполнению довольно странно, — подсудимый,
Но слушай, Нат, слушай дальше...
Да, мисси, слушаю, конечно. Это чудесные стихи, мисс Маргарет.
Потом мы искали — весь сад обошли —
Цветок, чтобы горд был и ярок,
И самый красивый для Вас мы нашли,
Чтоб вышел достойным подарок.
О, дайте надеть Вам сей пышный венец,
Обвязанный лентою алой;
Нам только и надо — чтоб Вы, наш отец,
О нас иногда вспоминали!
Вот! Теперь все, конец. Что скажешь, Нат? Тебе понравилось?
Это очень красивые стихи, мисси. Снова круп лошади, гнедой, лоснящийся, и уже медленнее цокот копыт — чук-чок, чук-чок мимо зеленого луга, крест-накрест простеганного стрекотом насекомых; я тоже медленно поворачиваюсь и всматриваюсь исподтишка в ее лицо сторожким, ускользающим негритянским взглядом (поучение некоей старой черной бабуси всегда звучит во мне, даже сейчас: “белому в глаза глянешь — хлопот не оберешься”), ловлю отблеск солнца на гладкой и прозрачной белой коже прелестно вылепленной щеки, а носик чуть вздернут, и на круглом юном подбородке тень от кокетливой ямочки. Она в белом капоре, из-под которого выбиваются шелковистые пряди русых волос, невзначай придающие ее скромной девической красоте чуть заметный оттенок шаловливой чувственности. В белых ее воскресных льняных доспехах она вспотела, а я так близко, что обоняю запашок ее пота — острый, женственный, тревожащий; и вот раздается ее заливистый, по-девчоночьи беспричинный смех, вот она утирает капельку пота с носа и вдруг поворачивается — эк ведь! застигла врасплох: смотрит мне прямо в глаза с видом радостным, веселым и невольно кокетливым. Смущенный, сбитый с толку, я торопливо отвожу глаза. Жаль, что ты не видел губернатора, Нат. Такой видный мужчина! Кстати, да, чуть не забыла. Об этом был отчет в “Саутсайд Рипортере”, и они упомянули мое стихотворение и меня! Газета у меня здесь, вот, слушай. Какое-то время она молча роется в сумочке, потом под стук копыт начинает быстро читать возбужденным, срывающимся голосом. ...Затем губернатора проводили в актовый зал, где более сотни гимназисток, собравшихся встречать его, выстроились стройными рядами, а заранее собравшийся кружок выдающихся дам наблюдал за сценой встречи. После официальных приветствий прозвучало выступление директора, на которое губернатор Флойд дал прочувствованный и вдумчивый ответ. После чего юные леди спели специально написанную для этой встречи оду на мотив “Пусть грянут цимбалы” под аккомпанемент мисс Тимберлейк на фортепиано. Затем от имени учителей школы мисс Ковингтон произнесла речь, превзойти которую по стилю, пафосу и красноречию было бы нелегко...(А теперь слушай, Нат, это обо мне...) За речью последовала ода, сочиненная мисс Маргарет Уайтхед, по окончании которой младшие ученицы, как бы в продолжение оной, спели песенку “Венец из цветов”, одновременно возлагая на губернатора венок. Это имело эффект поразительный — чуть ли не каждый в зале прослезился. Сомневаемся, приходилось ли губернатору где-либо наблюдать более трогательную сцену, нежели здесь, в нашей местной женской гимназии, исполненной высочайших принципов христианского женского образования...
Что ты на это скажешь, а, Нат?
Ну, это просто здорово, мисси. Просто здорово и грандиозно. Да, да, именно грандиозно.
На несколько секунд воцаряется тишина, затем: Я подумала: наверное, и тебе понравится стихотворение. Ах, я даже знала, что понравится! Потому что ты... о, ты не такой, как мама или Ричард. Каждый уикенд, когда я приезжаю из школы, ты единственный, с кем я могу поговорить. Все, о чем может думать мама, это урожай — ну то есть лес, зерно, стадо и все такое, — и все деньги, деньги. Да и Ричард не многим лучше. В том смысле, что, хотя он пастор и все такое, в нем ничего, ну ничегошеньки нет духовного. Например, они ничего не понимают в поэзии, — вообще в духовности, да даже и в религии. Вот третьего дня хотя бы, я Ричарду что-то сказала о красоте псалмов Давида, а он и говорит, да с таким еще перекошенным, кислым видом: Какая еще красота? Скажи, Нат, ты можешь это себе представить? Такое услышать от собственного брата, да еще и пастора! А какой твой любимый псалом, Нат?
Какие-то секунды я молчу. Мы опаздываем в церковь, так что, постукав лошадь по крупу кнутовищем, я понуждаю ее пуститься вскачь, пыль клубится и поднимается волнами от ее танцующих ног. Потом я говорю: Это не так-то просто сказать, мисс Маргарет. Есть целая куча псалмов, я очень многие люблю. Хотя, пожалуй, больше всех я люблю тот, который начинается “Помилуй меня, Боже, помилуй меня; ибо на Тебя уповает душа моя, и в тени крыл Твоих я укроюсь, доколе не пройдут беды. Сделав паузу, я продолжаю: Воззову к Богу всевышнему, Богу, благодетельствующему мне”. А потом говорю: Так он начинается. Это номер пятьдесят шестой.
Да, да, — говорит она своим тихим, тающим голоском. — Да, это тот, в котором есть такой стих: “Воспрянь, слава моя, воспрянь, псалтирь и гусли! Я встану рано”. Она говорит, а я чувствую, как она близко, и это так томительно, тревожно, меня почти пугает трепет и подрагивание льняного платья, задевающего мой рукав. Да, да, такой прекрасный псалом, что хочется плакать. Ты так хорошо знаешь Библию, Нат. И так хорошо понимаешь вещи, ну, духовные. Я к тому, что, ну в смысле... — забавно, но когда я рассказываю девочкам в гимназии, они мне не верят. Не верят, что, когда я приезжаю домой на уикенды, единственный человек, с которым я могу общаться, это, ну — чернокожий!
Я молчу, только чувствую, как у меня сердце начинает биться часто-часто, хотя я и не понимаю причины этого.
А мама говорит, ты уходишь. Возвращаешься назад к Тревисам. А Маргарет от этого печально, потому что целое лето ей будет не с кем поговорить. Но они же всего в нескольких милях, Нат. Ты ведь придешь как-нибудь, а, Нат, придешь как-нибудь в воскресенье? Даже если не будешь больше возить меня в церковь? Без разговоров с тобой мне будет так одиноко — ну, что некому будет мне цитировать Библию, в смысле, что никто так глубоко, как ты, ее не знает и все такое... Она все лепечет, чирикает, голосок такой радостный, напевный, исполненный христианской любви и христианской добродетели, голос юности, до дрожи одержимой Христом и новизной мира. Не правда ли, Евангелие от Матфея самое проникновенное? А доктрина воздержания — правда же, какой благородный, чистый и правильный вклад Методистской церкви? А Нагорная проповедь — это ведь самое удивительное откровение за всю историю человечества, верно? Мое сердце по-прежнему чуть не выскакивает из груди, и вдруг меня охватывает мучительная, беспричинная ненависть к этой невинной, мило порхающей юной девушке, возникает жгучее, почти непреодолимое желание вытянуть руку и стиснуть ее белую, стройную, пульсирующую шейку. Однако — и самое странное, что я отдаю себе в этом отчет — это вовсе не ненависть, нет, тут что-то другое. Но что? Что же? Эмоцию поймать не удается. Где-то ближе к ревности, но опять нет, и это не то. Да и чего ради из-за этого нежного существа должен я пребывать в таком злом смятении — совершенно непонятно, ведь за исключением давнишнего моего хозяина Сэмюэля Тернера да еще, разве что, Джеремии Кобба, она единственный белый человек, с которым я хотя бы раз испытал мгновение загадочного тепла и слияния во взаимной симпатии. И тут я разом осознаю, что как раз из этой симпатии — столь же непреоборимой с моей стороны, сколь и ненужной, только мешающей великим планам, которые этой весной как раз складываются в окончательное, фатальное сооружение, — из этой симпатии и произрастает моя внезапная ярость и смятение.