Признания Ната Тернера
Шрифт:
Харк! — не унимался юнец. — Ну-ка подь сюда быстро! Долго ты там собираешься болтаться, ниггер никчемный! Огонь-то упустили в горне! Давай мигом сюда, черт тебя, лентяя, подери совсем!
На мальчишке был кожаный фартук; сердитое, грубо вытесанное лицо с обиженно надутыми губами обрамляли прямые темные волосы и длинные бакенбарды; слыша, как он орет на Харка, я в мимолетном приливе ярости лишний раз пожелал, чтобы скорей наступил день, когда я, наконец, доберусь до него. Харк вскочил на ноги и поспешил в мастерскую, а Патнэм заорал снова, на этот раз обращаясь к Коббу:
Судья, по-моему, у вас там полуось сломалась, сэр! Отчим ее разом починит! Скоро уже он приедет!
Очень хорошо! — в ответ выкрикнул Кобб. И переключившись так внезапно, что я, было, подумал, будто он все еще разговаривает с хозяйским пасынком, он заговорил вновь:
Как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупостб свою. Цитата ужасно знакомая, конечно, но, разрази меня гром, нипочем не вспомнить, из какого это места Библии. Впрочем, похоже на Книгу Притчей царя Соломона: у него это любимое занятие было — бранить глупцов и бичевать людские пороки.
Он продолжал бубнить, а мне стало тошно: обычный порядок вещей перевернулся, на сей раз белый застиг негра, да при том еще за обсуждением! Но откуда ж я знал, что трепливый мой язык подведет меня, что белый подслушает все мои речи дословно?
А не Соломон ли сказал также, что глупый будет рабом мудрого? И не он ли говорил, что глупый пренебрегает наставлением отца своего? А слова, сказанные евреем из Тарса Савлом и известные каждому дураку в нашем Старом Доминионе [3] , не суть ли они наставление Отца Небесного, а именно: Итак, стойте в свободе, которую даровал нам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства!
3
Государственный университет в Уильямсбурге (Виргиния).
Пока судья Кобб говорил, я потихоньку выпрямился, но даже когда встал во весь рост, он возвышался надо мной — бледный, нездоровый, потный; на холоде у него слегка текло из носа, торчащего, как кривой ятаган; лицо искажала боль и неистовство, бутылку виски он сжимал в огромном, прижатом к груди веснушчатом кулаке; стоял, отставив хромую ногу, потел и покачивался, и говорил не столько мне, сколько сквозь меня, мимо меня, обращаясь куда-то в гонимую ветром рваную мешанину туч.
Да, но на это мы получаем ответ, на эту великую и очевидную истину нам отвечают... — он секунду помедлил, икнул и продолжил уже насмешливо, — на этот непреложный и обязывающий эдикт что же в ответ мы слышим? Из такой цитадели разума, как Колледж Вильгельма и Марии [4] , мы слышим лишь вяканье фарисеев, да и правительство в Ричмонде, как мухами обсиженное ученым жульем, этими шарлатанами в судейских мантиях, только и отвечает: “Богословие оставьте богословам! Что-что? Свобода, говорите? Иго рабства? А ну-ка ты, сельский судья, ответь-ка вот на что — как насчет Послания к Ефесянам, шесть-дробь-пять: Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца вашего, аки Христу. Или вот тебе, коллега ты мой лубяной и соломенный, что на это скажешь? Первое Петра, два, восемнадцать: Слуги, со всяким страхом повинуйтесь господам, не толысо добрым и кротким, но и суровым. Что, съел, любезнейший? — вот она, впрямую, божественная ратификация рабства, а ты тут нам разводишь детский лепет! Отче наш, Иже еси на небесех, да неужто же такая казуистика пребудет вечно! Не горят ли уже письмена на стене? — Впервые, кажется, он посмотрел на меня, остановил на мне взгляд лихорадочно горящих глаз, прежде чем вновь воткнуть бутылку горлышком в глотку, куда опять устремился, булькая и клокоча, поток виски. — Рыдайте, — вдруг призвал он после этого, — Рыдайте; ибо день Господа близок, идет как разрушительная сила от Всемогущего. А ведь ты проповедник, тебя зовут Нат, правильно? Скажи мне тогда, проповедник, я прав или нет? Разве не истину глаголет Исаия, говоря: рыдайте? Когда возвещает, что день Господа близок и что грядет он как разрушительная сила от Всемогущего? Скажи честно и по правде, проповедник: не начертаны ли письмена на стенах возлюбленного и до прискорбия дурацкого Старого этого Доминиона?
4
Неофициальное название штата Виргиния
Слава Всевышнему, маса, — сказал я, — это истинная правда.
Хотя эти слова я произнес нарочито кротко и смиренно, особым пасторским, набожным тоном, но сказал я их только, чтобы что-то сказать, чтобы прикрыть ими внезапный испуг. Потому что теперь я уже всерьез боялся, уж не насквозь ли он меня видит; предположение, что этот незнакомый пьяный белый дядька знает, кто я есть, вдарило меня будто кулаком между глаз. Для негра наидрагоценнейшее достояние — его бесцветный, бесформенный плащ анонимности, запахнув который можно смешаться с серой толпой, остаться безликим и безымянным; дерзость и дурное поведение по очевидным причинам не приветствуются, однако столь же недальновидно выказывать и необычайные добродетели, ибо, если качества низкие караются голодом, кнутом и цепями, то высокие могут привлечь к тебе столь недоброе любопытство и подозрительность, что в прах рассыплются мельчайшие осколочки свободы, которой ты обладал дотоле. Хотя, в общем-то, слова слетали с его губ так торопливо и бурно, что я не успевал уследить, куда, собственно, ведут его построения, которые, впрочем, ощущал как весьма странные для белого господина; при этом я по-прежнему не мог отделаться от чувства, что он пытается подловить меня, заманить в ловушку, закидывает живца. Чтобы скрыть смятение и тревогу, я вновь пробормотал: “Ой, маса, истинная правда, сэр”, идиотически хихикнул и потупился, слегка покачивая головой: стремился показать, мол, бедный негритосик осень-осень мало поймай, если вообще моя-твоя улавливай хотя бы что-то.
Но вот он чуть склонился, его лицо приблизилось к моему, вблизи оказавшись не красным и не опухшим от алкоголя, каким я сперва ожидал его увидеть, а наоборот, совершенно бескровным, белым как сало, причем, когда я заставил себя глянуть странному дядьке в глаза, оно показалось мне еще белее.
Ты передо мной дурака тут не разыгрывай, — сказал он. Враждебности в его тоне не было, и прозвучало это скорее просьбой, чем приказанием. — Твоя хозяйка мне тебя только что показала. Да я бы тебя и так узнал, различил между вами двоими. А другой-то негр, его как зовут?
Харк, — сказал я. — Его зовут Харк, маса.
Да. Я бы тебя и без того узнал. Узнал бы, если б даже не подслушал ненароком. “Белого жалеть, что пузом на рожон переть”. Ты ведь так сказал, верно?
Мурашки страха, давно знакомого, привычного и унизительного, пробежали по телу, и против собственной воли я отвел глаза и буркнул:
Простите, что я сказал это, маса. Я ужас как извиняюсь. Я это не всерьез, сэр.
Лабуда! — мгновенно выпалил он. — Ты извиняешься, что сказал, дескать, не надо жалеть белого человека? Да ладно тебе, ладно, проповедник, ты же сейчас не всерьез. Ведь не всерьез же, верно? — Он помолчал, подождал, что я отвечу, но к этому моменту я был так подавлен ужасом и замешательством, что не смог выдавить вовсе ни слова. Хуже того, за глупость и неспособность справиться с ситуацией я уже презирал себя и ненавидел. Стоял, кусал губы и, глядя в сторону опушки леса, видел себя низвергнутым на дно — в толпу презренных доходяг на хлопковой плантации.
Ты передо мной тут брось дурака разыгрывать, — повторил он тоном почти что ласковым, даже каким-то вкрадчивым, что ли. — Молва-то, она ведь как? Впереди на крыльях летит. Уже несколько лет назад мое внимание привлек удивительный слух
5
mirabile dictu — удивительное дело (лат.)
6
Георг Третий (1738—1820) — король Англии, один из вдохновителей колониальной политики и борьбы с восставшими сев.-амер. колониями.
Давно уже у меня появилось устойчивое ощущение, что это не издевка, нет, просто он вроде как пытается по-своему выразить дикие, нелепые, не укладывающиеся в голове людские воззрения. Я чувствовал, как кровь стучит у меня в висках, холодный пот страха и возмущения течет из подмышек.
Не надо, маса, умоляю, не смейтесь надо мной, — шепотом выдохнул я. — Пожалуйста, маса. Не надо смеяться.
Время еле ползло, мы оба молчали, глядя друг на друга; вдалеке, в зараменье, ухал ноябрьский ветер, кружа гигантскими неверными шагами по сереющим пустошам, поросшим кипарисовым, кедровым и сосновым мелколесьем; в какой-то момент уступчивые губы, впустую пошамкав, уже складывались у меня в неуверенное “како”, “он”... и такое тут нахлынуло горестное чувство — и детская в нем беспомощность, и бесполезность, тщетность всего и вся, и пожизненная черномазая отверженность, а вместе — прямо дух захватило от боли. Стоял весь мокрый на порывистом ветру и думал: “Вот, стало быть, как получается. Даже когда они о тебе думают, даже если они вроде бы на твоей стороне, они не могут не дразнить, не мучить”. Ладони у меня сделались липкими, в мозгу ревела и рычала одна лишь мысль: “Я не хочу этого, но если он сейчас будет заставлять меня произносить «корова» по буквам, мне придется убить его”. Я снова опустил глаза и сказал как можно отчетливее:
Не смейтесь надо мной, маса. Пожалуйста.
Но тут Кобб, в самогонном своем дурмане, похоже, забыл, что сказал мне и повернулся прочь, устремив бешеный взгляд к опушке, к лесу, где ветер по-прежнему гнул и трепал верхушки дальних деревьев. Отчаянно прижатая к его груди бутылка наклонилась, и струйка виски потекла по плащу. Другой рукой он принялся массировать бедро, с такой силой сжимая себе ногу, что побелела кожа на костяшках пальцев.
Господь всемогущий, — простонал он, — ну и зануда эта непрестанная боль! Если человек проживет и много лет, то пустб веселится он в продолжение всех их, и пусть помнит о днях темных, которых будет много. Боже, Боже, бедная моя Виргиния, выжженная земля! Почва загублена, убита, в бесплодную пыль превратила ее гнусная индейская зараза куда ни глянь. А — всё! уже и табак не вырастишь, разве что здесь, в немногих южных округах, да и то едва на понюшку, не говоря о хлопке, а уж овес, ячмень, пшеницу — какое там! Пустыня! Когда-то девственные, дородные пажити, потом чадолюбивая нива, мать-земля, подобия которой мир не видывал, и — нате вам! — за один век превращена в ссохшуюся, тощую ведьму. И все ради десятка миллионов англичан — чтоб ублажить их трубочкой отборного “виргинского”! Теперь и это в прошлом; все, что мы нынче можем вырастить, это лошади. Ха! Лошади! — ораторствовал он словно сам с собой, оглаживая и растирая бедро. — Лошади, а еще что? Ну, еще-то что? Лошади и негритята! Негритоси-ки! Младенцы черного цвета выводками, сотнями, тысячами, десятками тысяч! Был штат-блондин, красавец, самый лучший, мирный любезный край — и что теперь? Ясли, питомник для Миссисипи, Алабамы, Арканзаса. Чудовищная ферма по разведению быдла, без устали ублажающего ненасытимое чрево дьявольской машины Эли Уитни [7] , будь проклято имя мерзавца! До чего же изгубили мы в себе все, что было в нас пристойного, если справедливость и благородство свое отдаем на поругание блуднице, идолищу с позорным именем Капитал! О, Виргиния, горе постигло тебя! Горе, трижды горе, и черт бы побрал тот недоброй памяти день, когда черные бедолаги в цепях в первый раз ступили на твой священный берег!
7
Уитни, Эли (1765—1825), американский изобретатель и промышленник. Изобрел первую хлопкоочистительную машину (1793).