Признания Ната Тернера
Шрифт:
Зачем ты так скоро возвращаешься к Тревисам, Нат? — спрашивает она.
Так ведь, мисси, меня же маса Джо сдал по обмену и только на два месяца. А обмен — это уже такое дело. Договор, говорят, дороже денег.
Что? Как это? — она озадачена. — Какой обмен?
Так ведь, мисси, я же как попал-то к вашей матушке. Маса Джо — он хотел пни корчевать, так ему для этого упряжка волов понадобилась, а мисс Кэти нужен был ниггер строить новый сарай. Вот маса Джо и поменялся с ней на два месяца, отдал меня за воловью упряжку. Честный обмен, обычная договоренность.
Она издает долгое задумчивое мычание. Мм-м-м. За воловью упряжку. То есть ты, значит... Как-то это очень странно. На некоторое время она замолкает. Затем: Нат, почему ты так сам себя называешь — ну, ниггером? Я — в смысле — это как-то звучит, ну грустно, что ли. Я бы предпочла слово чернокожеий. Ты ведь все-таки проповедник как-никак... Ой, смотри, смотри, Нат, церковь показалась! Гляди-ка, Ричард стену уже целиком покрасил!
Но вот опять дымка нежных грез в сознании истончается, и я слышу адресованную суду речь Грея:
...без сомнения, наслышаны, а может быть, даже и читали весьма значительную работу покойного профессора Еноха Мибейна из Университета Джорджии в Афинах — труд еще более фундаментальный и
Грей остановился и, словно переводя дыхание, подался вперед, возложил обе ладони на стол, опершись на него всем весом, и устремил взор на судей. В зале тишина. Притихшая публика, помаргивая в парном воздухе, казалось, ловит каждое слово Грея так, будто во всяком слоге может содержаться намек на обещание некоего откровения, которое развеяло бы страх, напряженность и, наконец, горе, сплотившее всех воедино, каждого с остальными, нанизав всех на один тонкий болевой стержень истерического женского воя, что все время присутствовал где-то в глубине зала — единственный звук среди молчания, необузданный и неизбывный. От наручников у меня онемели руки. Я пошевелил пальцами, они ничего не чувствовали. Грей прочистил горло, затем продолжил:
А теперь, достопочтенные судьи, я попрошу вас разрешить мне один перескок в рассуждениях. Разрешите мне связать приведенные выше безупречные выводы, сделанные профессором Мибейном из его биологических изысканий, с представлениями еще более выдающегося мыслителя, а именно, великого немецкого философа Лейбница. [11] Всем вам, конечно же, знакомо введенное Лейбницем понятие монады. Мозг каждого из нас, согласно Лейбницу, наполнен монадами. Эти монады, коих миллионы и миллиарды, суть крошечные, бесконечно малые умственные ячейки, стремящиеся к развитию в соответствии с их собственной предопределенной сущностью. А теперь как хотите — можете воспринимать концепцию Лейбница буквально, можете (как это делаю я) понимать ее до какой-то степени в символическом аспекте, но факт остается, и факт, похоже, неоспоримый: духовную и этическую организацию сознания индивида можно изучать и понимать не на одном лишь качественном уровне, но и на количественном тоже. Это вытекает из того, что собственно стремление к развитию — эти слова я выделяю и подчеркиваю — не может, в конце концов, быть не чем иным, как только производным от числа монад, которое в данном индивидуальном сознании способно содержаться.
11
Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646—1716), немецкий философ, математик, физик, языковед.
Он перевел дух, потом сказал:
И тут, Ваша Честь, мы вскрываем сердцевину проблемы, которая, если рассмотреть ее со вниманием, приведет нас только лишь к самым оптимистичным выводам. Ибо негр, с его несформированным, примитивным, почти рудиментарным черепом, страдает от серьезной нехватки монад, настолько серьезной, что упомянутое стремление к развитию, которое в других расах дает нам таких людей, как Ньютон, Платон или Леонардо да Винчи, либо высочайших гениев техники, таких, как Джеймс Уатт, — так вот, упомянутое стремление к развитию у негра заторможено чрезвычайно, да что там, затруднено до невозможности; так что, с одной стороны, мы имеем восхитительный музыкальный дар Моцарта, а с другой — приятное, но ребяческое и невдохновенное гулюканье; с одной стороны, величественные сооружения Кристофера Рена, [12] а с другой— невразумительные артефакты вроде глиняных черепков из африканских джунглей; с одной стороны, блестящий полководческий талант Наполеона Бонапарта, а с другой — тут он прервался, сделав жест в мою сторону, — с другой, бессмысленные, жалкие и ни к какой разумной цели не ведущие убийства Ната Тернера, изначально обреченного на полное поражение вследствие биологической и духовной неполноценности негритянского характера! — Голос Грея стал повышаться, обретая силу. — Достопочтенная коллегия, я опять-таки не хочу приуменьшать ни зверских деяний подзащитного, ни нужды в жестком контроле над данным сегментом населения. Но если этот суд призван просветить нас, он также должен дать нам повод для надежды и оптимизма! Он должен показать нам — причем, я полагаю, признания подзащитного уже это сделали, — что мы не должны при виде негра в панике разбегаться! Столь грубо построены были злодейские ковы, так неловко и бессмысленно они приведены в действие...
12
Рен Кристофер (1632—1723), англ. архитектор, математик и астроном, представитель классицизма.
И вновь его слова у меня в ушах глохнут, я прикрываю глаза — и в полусне опять ее голос, чистым колокольчиком раздававшийся в то дремотное воскресенье полгода назад-Ой-ей-ей, Нат, не завидую тебе. Сегодня же миссионерское воскресенье. День, когда Ричард читает проповедь для чернокожих! Спрыгнув с коляски,
Высоко над белой паствой, под церковной крышей, где, как в пещи огненной, удушающая влажная жара пылает и плывет мириадами роящихся пылинок, человек семьдесят с лишним негров, собравшихся со всей ближней округи, сидят на расшатанных сосновых скамьях без спинок, а то и прямо на корточках, на скрипучем полу балкона. Быстрым взглядом я окидываю толпу, замечаю Харка и Мозеса, киваю Харку, с которым не виделся почти два месяца. Негры слушают внимательно, сосредоточенно, некоторые из женщин обмахиваются тоненькими сосновыми драночками, все смотрят на пастора немигающими глазами огородных пугал, и я навскидку, по одежкам могу определить, кто из белых чей хозяин: если Ричард Портер, Дж. Т. Барроу или вдова Уайтхед (то есть по-настоящему богатые господа), то одежки рабов чистые, аккуратные, на мужчинах бумазейные рубахи и свежевыстиранные штаны, на женщинах платья из набивного ситца и красные платочки в горошек, у некоторых даже дешевенькие серьги и брошки; те, чьи хозяева победнее — вроде Натаниэля Френсиса, Леви Уоллера или Бенджамина Эдвардса, — одеты в замызганные, латаные-перелатаные тряпки, кое-кто из сидящих на корточках мужчин и мальчишек вовсе без рубах — сидят, ковыряют в носах, почесываются, на спинах блестят струйки пота, и вонь от них стоит до небес. Я сажусь на скамью у окна, где есть место между Харком и тучным тупорылым рабом по имени Хаббард, который прямо на голые шоколадного цвета вислые плечи напялил брошенный кем-то из белых истрепанный цветастый жилет, причем даже сейчас, когда он добросовестно внимает проповеди, его губы тронуты глупой, заискивающей ухмылкой льстеца. Внизу под нами — кафедра, поставленная выше белой паствы, за ней в черном костюме и черном галстуке бледный и стройный Ричард Уайтхед; обращая очи горе, нынче он наставляет на путь истинный нас — тех, что сгрудились на балконе под крышей: ...и поэтому, если хотите в раю стать Божьими свободными людьми, надо стараться быть добрыми христианами и служить Господу здесь, на земле. Тела ваши, как известно, вам не принадлежат: они находятся в распоряжении ваших хозяев, но драгоценные души всегда при вас — никто и ничто не может отнять их у вас, разве что только по собственной вашей вине. Не забывайте, что если из-за праздной, нечестивой жизни потеряешь душу, ничего в этом мире не приобретешь и все утратишь в мире грядущем. Ибо ваши праздность и безнравственность обычно становятся известны, и за это здесь страдают ваши тела, но, что гораздо хуже, если не покаетесь, не сокрушитесь в сердцах ваших и своих путей не исправите, несчастные ваши души будут страдать и томиться вечно...
Влетая через окна, проносятся черные осы, дремотно жужжат и бьются где-то под застрехой. Службу я слушаю вполуха: из тех же уст те же фальшивые, ненужные слова я слышу чуть ли не в десятый раз за столько же последних лет — они всегда одни и те же, не меняются, да это и не его слова, не он их придумал — скорее, это епископ Методистской церкви Виргинии раздал священникам текст, чтобы оглашали ежегодно: надо же как-то держать негров в страхе Божием. То, что проповедь действует, по крайней мере на некоторых, несомненно: даже и сейчас, когда у Ричарда Уайтхеда еще, так сказать, распевка, он лишь подходит к главному в своей речи, постепенно увлажняясь ликом, краснеющим словно в отсветах обещанного адского пламени; вокруг себя я замечаю довольно много тех, у кого, в извечном негритянском легковерии, и глаза выпучены, и челюсти отпали, и дрожь испуга пробегает по телам, а когда произносится тихое “аминв ” и положено приносить молчаливые клятвы вечной покорности, они на нервной почве и от натуги начинают даже костяшками пальцев трещать. Да, да! — слышу я высокий взволнованный голос; потом тем же голосом, протяжно: Оооооо-даааа, как это вееееерно! Ууйееееееаа! Скосив взгляд, я вижу, что это Хаббард: бесстыже раскорячась и вихляясь на толстых ягодицах, он даже глаза зажмурил в трансе молитвенной покорности. Ууйеееееааа! —стонет, тянет нараспев этот толстый лакей, послушный как ручной енот. Тут я чувствую на своей руке ладонь Харка, твердую, теплую и дружескую, и слышу его шепот: Нат, эти тутошние негры-так на небо рвутся, того и гляди из штанов выскочат. Как поживаешь, Нат?
Жру на убой за место борова у вдовы Уайтхед, — шепчу я в ответ. Боясь, как бы не услышал Хаббард, я говорю очень тихо: там есть оружейная комната, Харк, и это что-то невероятное. У ней там под стеклом пятнадцать штук ружей заперто. А пороха и дроби на целый полк. Возьмем те ружья, и Иерусалим наш. Еще в августе, за месяц перед тем как от Тревисов перейти ко вдове Уайтхед, я посвятил Харка в свои планы — Харка и троих других. А где Генри, где Нельсон и Сэм?
Да все, все здесь, — отвечает Харк. — Я знал, что ты придешь, поэтому их тоже привел. Знаешь, что самое смешное, Нат, слышь... Не успев ничего сказать, он начинает хихикать, я принимаюсь утихомиривать его, и он продолжает: Ну, ты ведь знаешь Нельсона, его белые господа — баптисты, в церковь они аж в Шайло ездят. Так что Нельсону вроде как не резон на какую-то методистскую службу ходить, тем более когда проповедь, как сейчас, только для негров. Главное, хозяин — ну, ты знаешь старого паршивца маса Джейка Уильямса, у него еще ноги нет — хозяин ему и говорит: “Нельсон, чего это тебя на проповедь вдруг к методистам понесло, да еще в день, когда они негров обличают?” А Нельсон ему в ответ: “Так ведь, маса Джейк, хозяин вы мой дражайший, я такой грешник! Чувствую, я плохо вел себя с вами, вот мне и нужно возродить в себе страх Божий, чтобы не было с этих пор более верного негра, чем я!” Тут Харка начинает сотрясать и бить приступ молчаливого хохота, я даже пугаюсь, не выдал бы он этим нас обоих. И снова его шепот: С этим Нельсоном — слышь, Нат, — держи ухо востро! Чтоб я когда видел черномазого, которому так не терпело бы засадить ноже белому в брюхо, так это как раз наш Нельсон! Вон он, Нат, вон там сидит...