Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
Шрифт:
Мирное течение жизни расцвечивают только кое-какие привычно экстравагантные поступки (он то спускается в скафандре на морское дно, то совершает полеты на аэроплане с первыми русскими летчиками-спортсменами) да, пожалуй, мобилизация в действующую армию с началом Первой мировой войны. Но и то… Поручик Куприн и не молод уже, и не слишком здоров, так что спустя всего полгода он, признанный негодным к военной службе, возвращается домой — и это тоже обычный поворот событий, поскольку из всех русских писателей, мобилизованных и призванных на фронт, пороху довелось нюхнуть, кажется, только Николаю Гумилеву и Саше Черному…
Вполне ожиданна или, как сказали бы сейчас, вычисляема и реакция Куприна на Октябрьскую революцию. Он какое-то время безмолвствует, присматривается к облику и действиям
«Если меня притиснут в угол (все может случиться в наше лихорадочное время) и настойчиво спросят: “Гражданин, признаешь ли ты власть Советов?” — и я отвечу без запинки, но и без торопливости: “Да. Признаю”. И в этом ответе не будет ни тени лжи, криводушия или лицемерия».
Сомневаться в искренности этой сдержанной, но твердой присяги на лояльность у нас нет никаких оснований. Куприн честно признается, что многого пока не понимает, хотя и хочет понять:
«Я все-таки надеюсь разобраться в том клубке, в который спуталась нынешняя российская действительность».
Он не разделяет идеалы большевизма и не льстит большевикам. Он слабо верит в готовность России к социалистическому переустройству. Но, как и подавляющее большинство тогдашних интеллигентов демократической закваски, не считает нравственно возможным для себя отказаться от сотрудничества с Советами в области культуры, народного просвещения: работает в затеянном Горьким издательстве «Всемирная литература», читает лекции, осмотрительно, стремясь ни в чем не идти «против течения», откликается в печати на революционные новшества, задумывает газету «Земля» для просвещения крестьянства, причем в программе будущего издания специально оговаривается намерение действовать «рука об руку» с советской властью:
«…к созидательной деятельности правительства мы относимся как продолжатели, комментаторы и популяризаторы его распоряжений, служа для него в то же время живым показателем народной жизни».
8
Не вина писателя в том, что из этих начинаний ничего толком не получилось. Новая власть, как вскоре же выяснилось, была склонна не «приручать» старую российскую интеллигенцию, а подавлять ее. В цене у большевиков была не рассудительная лояльность, а нерассуждающая верноподданность, самозабвенное служение или, по крайней мере, безоговорочное прислужничество.
Ни для первого, ни для второго Куприн решительно не годился. Поэтому, как ни осмотрителен он был в своих откликах на злобу момента, ему все же довелось несколько дней отсидеть в чекистской кутузке — за публикацию в газете «Молва» фельетона «Михаил Александрович», понятого большевиками как демонстрация сочувствия династии Романовых и, больше того, как едва ли не призыв к реставрации монархии. Поэтому и крестьянская [17] газета в свет не появилась, хотя Куприн, с помощью Горького добившись приема в Кремле, вроде бы заручился поддержкой самого Ленина…
17
Хотя так-таки и непонятно, почему писателю пригрезился замысел именно «крестьянской» газеты? Здесь загадка, поскольку Куприн и не знал деревенской жизни, и ни до, ни после этого прожекта ее проблемами никогда специально не занимался…
И тем не менее, несмотря на жгучие личные обиды [18] , несмотря, главное, на то, что душа писателя не могла не уязвляться страданиями народа, надвое расколотого революцией, гражданской войной, лютостью пролетарской диктатуры, у Куприна был еще шанс либо стать одним из первых советских классиков, как стали ими Вересаев или, допустим, некоторое время спустя Алексей Толстой, либо вообще отдалиться от политической реальности, как отдалился, например, Леонид Андреев.
18
Их незачем, впрочем, преувеличивать. Впечатляющий факт: уже через четыре дня после освобождения из-под ареста Куприн помещает в газете «Эра» статью «У могилы», в которой он не только осуждает эсеров за убийство В. Володарского, но и призывает почтительно склонить голову перед телом погибшего на боевом посту пламенного «комиссара по делам печати, пропаганды и агитации» Петрограда.
Кабы не случайность…
В ночь с 16 на 17 октября 1919 года Гатчину, где жил тогда писатель, заняли войска Юденича, и уже 18 октября Куприн по предложению генералов Глазенапа и Краснова приступил к обязанностям редактора лихой белогвардейской газеты «Приневский край».
Можно только гадать о мотивах поступка, благодаря которому Куприн из писателей, еще недавно небезосновательно подвергавшихся упрекам в политическом конформизме, в одночасье (правда, всего только на две недели — вплоть до полного разгрома армии Юденича) превратился в активного деятеля белого движения, в одного из самых ненавистных советской власти контрреволюционеров.
Мне, во всяком случае, кажется, что сыграла свою роль впечатлительность купринской натуры: он попросту дал себя увлечь, уговорить…
Подобно тому как, двумя без малого десятилетиями позднее, в мае 1937 года он вновь даст себя увлечь, уговорить и… вернется из эмиграции в Советский Союз — будто бы затем, чтобы служить живой рекламой сталинского режима, выразительным доказательством того, что большевистская власть способна не только к массовым кровавым репрессиям, но и к милосердию.
С тех пор обвинение в «малодушии» не сходит со страниц биографий Куприна, воспоминаний, статей и монографий о писателе. Вся разница лишь в том, что советские исследователи проявление малодушия видят в купринском поступке 1919 года, а зарубежные или постсоветские комментаторы и мемуаристы — в его же решении 1937 года.
Но странное, казалось бы, дело: о «малодушии», об «отступничестве» и «ренегатстве» Куприна и те и другие авторы почти всегда пишут без привычной и даже обязательной при таких поводах прокурорской ярости, не столько стремясь развенчать, политически дискредитировать писателя, сколько как бы снисходя к его слабости — в данном случае вполне простительной, вызывающей не негодование и жажду мести, а всего лишь сожаление [19] .
Почему?
19
Характерно мнение Ивана Алексеевича Бунина, до последних дней жизни сохранившего, как известно, непримиримость по отношению и к советской власти, и к любым проявлениям пробольшевистского коллаборационизма:
«Прошлым летом, проснувшись утром под Парижем в поезде, на возвратном пути из Италии, и развернув газету, поданную мне вагонным проводником, я был поражен совершенно неожиданным для меня известием:
“Александр Иванович Куприн возвратился в СССР…”
Никаких политических чувств по отношению к его “возвращению” я, конечно, не испытал. Он не уехал в Россию, — его туда увезли, уже совсем больного, впавшего в младенчество. Я испытал только большую грусть при мысли, что уже никогда не увижу его больше».
Да все потому же: к Куприну, с каких бы позиций он ни выступал и с каких бы позиций его творчество ни оценивалось, никогда не прилипали никакие политические ярлыки. Дитя, сын, а позднее и пасынок жестокого, насквозь идеологизированного века, он побывал и в «революционерах», и в «реакционерах», и — дважды — в «перебежчиках», понаписал за долгую жизнь уйму публицистических статей, понараздавал множество интервью на злобу дня, но никогда и никем (в том числе самим собою) не воспринимался как политическая фигура, как выразитель взглядов и интересов того или иного влиятельного общественного движения. Гражданские увлечения, попеременно чередуясь, приходили к Куприну — и проходили, не затрагивая, не меняя его человеческой, писательской сути. И слепому было всегда ясно: не это, совсем не это «сокрытый двигатель его».