Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
Шрифт:
10
Повторим еще и еще раз для полной ясности: и нравственная энергия, и художественная, творческая магия Куприна идут от одного корня, от того, что он может быть смело назван самым здоровым, самым жизнерадостным и жизнелюбивым в кругу русских писателей XX века.
И недаром его творческие силы так заметно стали убывать с возрастом, с накоплением усталости, с исчезновением витального, опять-таки едва ли не физиологического по своей природе умения как праздник встречать каждое новое жизненное впечатление и ощущение. Полная противоположность Бунину — извечному другу-сопернику, чьи произведения чем позднее написаны, тем гуще, тем страстнее, тем пронзительнее и талантливее. Останься после
С Куприным — иное. Его вещи двадцатых-тридцатых годов, с каким почтением к ним ни относись, явно не выдерживают сравнения с теми, что писались ранее, с теми, что еще в дни писательской молодости успели войти в золотой фонд русской литературы.
Увы, но так. И это при всем том, что зоркость и памятливость не изменяют писателю, а его сюжетная изобретательность, чувство композиционной соразмерности, точность и выразительность в деталях, вообще профессиональное владение русским словом, как всегда, на высоте. Ушло, казалось бы, немногое: свежесть чувств, жизнелюбивый азарт, — и вместе с ними мало-помалу ушел большой, самородный и сильный художественный талант.
Купринская тоска по Родине, я думаю, это еще и тоска по молодости, по телесному и душевному здоровью, по веселой и жадной, удержу не знающей силе.
Он не захотел, он не сумел совладать с этой ностальгией и вернулся в СССР, чтобы умереть в стране своей молодости, своего языка, своих человеческих и литературных побед.
Верно ли он поступил?
Не знаю. Не нам судить. Но одно известно с несомненностью: вместе с писателем на родину вернулись и его книги, и именно на них — в отсутствие книг Бунина, Леонида Андреева, Мережковского, Шмелева, Зайцева, Набокова, других больших писателей русской эмиграции — было воспитано несколько поколений.
Проза Александра Ивановича Куприна в эти вымороженные, духовно голодные десятилетия многое дала людям, служа, как и вся классика, великолепным противоядием от лжи, подлости и фальши, навязываемых казенной пропагандой и казенной словесностью.
Она и сейчас дает многое — как юношам, обдумывающим житье, так и взрослым читателям.
Нужно только войти в ее мир, том за томом перечитать сочинения чуть-чуть подзабытого — на время, должно быть, — прекрасного русского писателя.
Из твердого камня: Николай Гумилев
Что есть прекрасная жизнь, как не реализация вымыслов, созданных ис кус ством? Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит свою картину, как поэт создает поэму? Правда, материал очень неподатлив, но разве не из твердого камня высекают самые дивные статуи?
1
В жизни и смерти Николая Степановича Гумилева (1886–1921), в его стихах, взглядах, поступках, в его общественно-литературной деятельности и гражданском поведении нет ничего случайного.
И быть не могло. Он сам строил свою судьбу, как строят дом, сам ее складывал, как складывают книгу.
Он, говоря иными словами, сам сделал себя таким, каким остался и в легендах, и в истории отечественной литературы.
Роду Гумилев был отнюдь не знатного, хотя и дворянского, — но попробуйте-ка припомнить в русской поэзии XX века большего аристократа, большего «рыцаря» и «паладина», чем этот сын скромного корабельного врача из Кронштадта.
Смолоду, как рассказывают мемуаристы и как признавался сам Гумилев, он был очень некрасив, неуклюж, болезненно застенчив и скован — в это трудно поверить, настолько значительным, светящимся красотою и благородством стало лицо, глядящее на нас с поздних его фотографий, настолько единодушно изумление, с каким современники и в особенности современницы вспоминают безупречную, «гвардейскую» выправку поэта, и его подчеркнутое «джентльменство» — весьма выразительное, иногда даже чуть-чуть смешное на фоне «пещерного» быта и «упрощенных» нравов времен военного коммунизма, террора, разрухи и голода.
В гимназиях — в том числе и в знаменитой Николаевской Царскосельской, директором которой был поэт Иннокентий Федорович Анненский, — Гумилев учился, говорят, плоховато, не закончил он курса ни Сорбонны, ни Петербургского университета — и в это тоже трудно поверить, настолько не похож на недоучку автор классических «Писем о русской поэзии», блистательный переводчик, историк и теоретик искусства, знаток не только европейской, но и африканской, но и восточной культур.
Для него словно бы не существовало несбыточное. Ему — так, во всяком случае, кажется — в принципе была неведома не преступаемая обычно простыми смертными грань между мечтой и ее претворением в жизнь, намереньем и поступком, сладкой романтической грезой и явью.
Он увлекся поэзией — и еще гимназистом выпустил первый свой стихотворный сборник. Решил повидать мир — и не только прожил юношей два года в Париже, что было по тем временам делом сравнительно заурядным, но еще и тайком, в пароходном трюме, совершил свое первое путешествие в куда более загадочную и куда более опасную, чем нынче, Африку. Полюбил — и, что было совсем не просто, добился руки Анны Андреевны Горенко, прославившейся вскоре под именем Анны Ахматовой. Включился в активную литературную деятельность — и на руинах символизма создал новое поэтическое направление, освятил его манифестами, назвал его акмеизмом, учредил Цех Поэтов, став его признанным руководителем — «синдиком». Откликнулся на начало Первой мировой войны — и отнюдь не только стихами: Гумилев, едва ли не единственный из русских писателей, тут же, 24 августа 1914 года, записался добровольцем в действующую армию. Как воевал? Так, что «святой Георгий тронул дважды Пулею нетронутую грудь», и эти два солдатских Георгиевских креста за первые пятнадцать месяцев войны говорят о многом.
Легко ли ему все это давалось? Да нет, конечно. За каждую удачу, за каждое очередное восхождение приходилось бороться, и победы, бывало, оказывались пирровыми.
Так, гимназическую книжку «Путь конквистадоров» (1905) Гумилев предпочитал не вспоминать, никогда не переиздавал ее и даже опускал при счете собственных сборников (поэтому «Чужое небо», например, он в 1912 году назвал «третьей книгой стихов», тогда как она на самом деле была четвертой). Семейная жизнь с А. А. Ахматовой, как и следовало ожидать, шла трудно, а спустя небольшой срок после рождения сына — Льва Николаевича (ставшего позднее выдающимся историком и этнографом-ориенталистом) вовсе разладилась. Что же касается акмеизма, Цеха Поэтов, затеянного Гумилевым журнала «Гиперборей» и одноименного издательства при нем, то прославленные мэтры (от Брюсова до Блока, от Вяч. Иванова до Андрея Белого) отнеслись к этим начинаниям с обидной снисходительностью, да и в товарищах новоявленного «синдика» — Ахматовой и Городецком, Мандельштаме и Зенкевиче — с самого начала не было полного согласья по принципиальным литературным вопросам.
Трудно считать однозначно успешной и армейскую карьеру Гумилева — экзамена на офицерский чин он, во всяком случае, почему-то не выдержал и, закончив военные действия в русском экспедиционном корпусе во Франции, вернулся на родину в 1918 году всего лишь прапорщиком…
Так что «материал», о котором шла речь в письме, вынесенном нами в эпиграф, был действительно неподатлив, «камень» судьбы тверд. Но еще тверже, судя по всему, была воля Николая Гумилева, еще неподатливее, бескомпромисснее был органически свойственный ему инстинкт жизнестроительства, мужественного преодоления — и собственных слабостей, и внешних обстоятельств, и жизненной инерции.