Признаюсь: я жил. Воспоминания
Шрифт:
В этом доме я впервые увидел картины кубистов и среди них картину Хуана Гриса. [13] Яньесы рассказывали, что, когда они жили в Париже, Хуан Грис был другом их семьи. Но более всего внимание мое привлекала пижама моего друга. Пользуясь любым случаем, я разглядывал ее украдкой и восхищался ею от всей души. Дело было зимой, и пижама была из толстой ткани, вроде той, что обивают бильярдные столы, только ярко-синего цвета. Я и не представлял тогда, что пижама может быть какого-нибудь иного цвета, а не только полосатой, как арестантская форма. Этот Пило Яньес перешел все границы. Плотная ярко-синяя пижама заставляла исходить завистью бедного поэта из столичного предместья. Но, по правде сказать, и в последующие пятьдесят лет своей жизни я не встречал больше такой пижамы.
13
Хуан Грис (1887–1927) –
Потом Яньесы надолго пропали из поля моего зрения. Мина бросила мужа, оставила мягко светящиеся лампы и превосходные кресла ради акробата из русского цирка, который попал в Сантьяго. А потом она продавала билеты, и куда только ее ни забрасывало – от Австралии до Британских островов, лишь бы быть рядом с акробатом, полонившим ее раз и навсегда. А кончила она печально и была похоронена на каком-то мистическом кладбище на юге Франции.
Что же касается Пило Яньеса, мужа, то он сменил имя на Хуана Эмара и со временем стал писателем, творчество его было ярким, но никому не известным. Мы всю жизнь оставались друзьями. Он был молчаливым обаятельным человеком, но бедным, и умер в бедности. Его многочисленные книги до сих пор не изданы, но когда-нибудь они раскроются людям.
Я закончу о Пило Яньесе, или Хуане Эмаре, и вернусь к теме, с которой начал, – к робости, припомнив случай из студенческих лет, когда мой друг Пило задумал представить меня своему отцу. «Я уверен, он устроит тебе поездку в Европу», – сказал мне Пило. В то время взгляды всех латиноамериканских поэтов и художников были устремлены к Парижу. Отец Пило был очень важной персоной, он был сенатором. И жил в одном из тех огромных и безобразных домов, неподалеку от площади Оружия и президентского дворца, где, без всяких сомнений, ему как раз и хотелось жить.
Мои друзья остались в приемной, не забыв снять с меня плащ, чтобы я выглядел несколько более прилично. Потом открыли мне дверь сенаторского кабинета и тотчас же закрыли ее за мною. Я оказался в огромном зале; должно быть, в иные времена этот зал служил для приемов, но теперь он был пуст. И только где-то там, в глубине, в самом конце его, под торшером я различил кресло, а в нем – сенатора. Газета, которую тот читал, целиком закрывала его, как ширма.
Не успел я ступить на натертый и коварно навощенный паркет, как поехал, словно на лыжах. Скорость возрастала головокружительно, я попробовал остановиться, затормозить, но не удержал равновесия и полетел на пол, попытался подняться и грохнулся снова. Последний раз я приземлился у самых ног сенатора, который холодно наблюдал за мной, не выпуская из рук газеты.
Наконец мне удалось сесть на стул подле сенатора. Великий человек разглядывал меня усталым взглядом энтомолога, которому принесли досконально известный ему экземпляр безобидного паучка. Без особого интереса он спросил меня о планах. А я после стольких приземлений стал еще более робким и еще менее красноречивым, чем обычно.
Не знаю, что я ему сказал. Минут через двадцать он протянул мне крошечную ручку в знак прощания. По-моему, я слышал, как он сладеньким голосом пообещал мне дать о себе знать. И снова взялся за газету, а я пустился в обратный путь по опасному паркету, принимая меры предосторожности, которыми мне лучше было бы воспользоваться, когда я вошел. Само собой, сенатор, отец моего друга, так ни о чем и не дал мне знать. А кроме того, немного спустя в результате военного переворота – разумеется, дурацкого и реакционного – он вместе с нескончаемой газетой вылетел из своего кресла. Признаюсь, это порадовало меня.
Федерация студентов
Еще в Темуко я был корреспондентом журнала «Кларидад», органа Студенческой федерации, и продавал от двадцати до тридцати экземпляров журнала своим товарищам по лицею. События, которые в 1920 году произошли в Темуко, оставили на нашем поколении кровавые метки. «Золотая молодежь» и «дети олигархии» напали на помещение Студенческой федерации и разгромили его. А закон, с колониальных времен и по наши дни состоявший на службе у богатых, бросил за решетку не нападавших, а тех, кто подвергся нападению. Молодой Доминго Гомес Рохас, надежда чилийской поэзии, не выдержал пыток в застенках, сошел с ума и умер. В нашей маленькой стране это преступление произвело такое же глубокое и страшное впечатление, как позднее убийство Федерико Гарсиа Лорки в Гранаде.
Когда в 1921 году я приехал в Сантьяго поступать в университет, население столицы едва насчитывало пятьсот тысяч жителей. На улицах пахло газом и кофе. В тысячах домов обитали незнакомые люди и клопы. По улицам, лязгая железом и надрывно звеня, двигались маленькие разбитые трамваи – тогдашний городской транспорт. Путь от проспекта Независимости до университета на другом конце города, неподалеку от Центрального вокзала, был бесконечным.
В помещение Студенческой федерации заходили знаменитые деятели студенческого движения, которые идеологически самым тесным образом были связаны с мощным анархистским течением того времени. Альфредо Демария, Даниэль Швейцер, Сантьяго Лабарка, Хуан Гандульфо, все они – бывалые вожаки. Хуан Гандульфо, несомненно, был самым примечательным из них, он наводил страх своими дерзкими политическими идеями и не раз на деле доказывал личную храбрость. Со мной он обращался как с ребенком, каким я на самом деле и был. Однажды я опоздал, когда пришел показаться ему как врачу. Он хмуро взглянул на меня и спросил: «Почему ты не пришел вовремя? Меня ждут больные». – «Я не знал, сколько времени», – ответил я. – «Возьми и в следующий раз знай», – сказал он, вынул свои карманные часы и отдал их мне – подарил.
Хуан Гандульфо был низенького роста, круглолицый и не по возрасту лысый. И тем не менее в любой ситуации он выглядел величественным. Как-то раз офицер, из тех, что участвовали в перевороте, головорез и дуэлянт, бросил Гандульфо вызов. Тот принял его, за пятнадцать дней научился владеть шпагой и выиграл поединок, до смерти напугав своего противника. В эти же самые дни он изготовил гравюры на дереве для обложки и иллюстраций к книге «Собранье закатов», к моей первой книге; это были очень интересные гравюры, сделанные человеком, которого никто не считал причастным к художественному творчеству.
Среди революционно настроенных литераторов самым замечательным был Роберто Меса Фуэнтес, редактор журнала «Хувептуд». Этот журнал тоже принадлежал Студенческой федерации, но был более солидным и в большей степени литературным журналом, чем «Кларидад». Среди сотрудников журнала выделялись Гонсалес Вера [14] и Мануэль Рохас [15] – мне они тогда казались стариками. Мануэль Рохас незадолго до того приехал из Аргентины, где прожил много лет; нас поражала его внушительная осанка и манера говорить – в речи его слышались не то надменность, не то чувство достоинства. Он был тогда линотипистом. Гонсалеса Веру я знал еще по Темуко, где он скрывался после налета полиции на помещение Студенческой федерации. Он пришел ко мне прямо с вокзала, который находился в нескольких шагах от нашего дома. Его появление не могло не поразить шестнадцатилетнего поэта. Никогда в жизни мне не приходилось видеть такого бледного человека. Его тонкое лицо было словно вырезано из кости или из мрамора. Весь в черном, рукава и манжеты брюк несколько обтрепаны, но от этого он не выглядел менее элегантным. С первых же слов речь его показалась мне ироничной и острой. Его приход в ту дождливую ночь к нам домой – подумать только, совсем недавно я не знал о его существовании – произвел впечатление, подобное тому, какое произвело появление революционера-нигилиста в доме Сашки Жегулева, персонажа Леонида Андреева, которому тогда подражала мятежная латиноамериканская молодежь.
14
Гонсалес Вера Хосе Сантос (1897–1970) – чилийский прозаик.
15
Мануэль Рохас (1896–1973) – чилийский писатель.
Альберто Рохас Хименес
В журнале «Кларидад», в политической и литературной деятельности которого я стал принимать участие, почти всем руководил Альберто Рохас Хименес; ему суждено было стать одним из самых моих любимых товарищей. Он носил кордовскую шляпу и длинные бакенбарды, как у вельможи. Красивый, элегантный, невзирая на нищету, он порхал, словно золоченая птица, и казался денди до мозга костей; работал легко и как бы небрежно, мгновенно понимал, что к чему, в любом конфликте, и никогда не терял веселой мудрости и вкуса к простым житейским вещам. Книги и девушки, вина и корабли, маршруты и архипелаги – \СО всем этим он был отлично знаком, и все это было у него под рукою в любой момент жизни. В литературном мире он чувствовал себя легко и свободно, был и угрюмо-неприветлив и щедр – профессиональный расточитель собственного таланта и обаяния. Он был нищ, но галстуки носил самые элегантные. Никогда не жил на одном месте, то и дело переезжал с квартиры на квартиру, из города в город, и по нескольку недель радовал своей бесшабашной веселостью, своей неуемной искренней богемностыо изумленных жителей то Ранкагуа, то Курико, то Вальдивии, то Консепсьона, то Вальпараисо. Он уходил, как и приходил, оставляя там, где побывал, рисунки, галстуки, любимых и друзей. А так как он был во всем подобен сказочному принцу и невероятно щедр, то вечно дарил подарки; он мог подарить все, что имел: шляпу, рубашку, пиджак и даже башмаки. Когда у него уже не оставалось ничего из вещей, он, расставаясь, писал на листе бумаги какую-нибудь фразу, или стихотворную строку, или просто остроту и королевским жестом дарил на прощанье, будто не имеющую цены драгоценность.