Призрак грядущего
Шрифт:
Варди умолк и потянулся за рюмкой. Скрываемое возбуждение выдавало только его учащенное дыхание. Осушив рюмку, он встал из кресла и решительно произнес:
— Теперь, возможно, ты лучше понимаешь, что мной руководит. Мне не следовало рассказывать тебе всего. Поэтому я сперва кружил вокруг да около и отделывался общими фразами. Но я знаю, что на тебя можно положиться. Мы знаем друг друга много лет, и мне бы не хотелось, чтобы у тебя осталось после расставания превратное впечатление обо мне… — Он поколебался и в третий раз упрямо потребовал:
— Я хочу, чтобы ты сказал, что не осуждаешь меня.
Его сухой, педантичный голос молил о снисхождении, о том же говорил блеск его глаз на умном некрасивом лице. Жюльен почувствовал, что отказать ему будет по меньшей мере негуманно. Он прищурился, закусил сигарету и произнес как можно беззаботнее:
— Шантаж ничего не даст. У тебя нет никаких шансов, и ты сам знаешь об этом. Падшим ангелам не дано воскреснуть. Жаждой саморазрушения страдаю не я, а ты.
Варди повернулся на каблуках; на мгновение его черты исказились, как будто он получил удар в лицо; однако это длилось недолго. Он
II Любовь при свете дня
— Подожди! — вскрикнула Хайди. — Подожди! Ты рвешь мою блузку.
На ней была симпатичная блузка с высоким вышитым воротничком, и Федя драл ее с нетерпением подростка. Она оттолкнула его, убежала в угол комнаты, где находилась раковина, и, улыбаясь ему, стянула блузку через голову; затем с бессознательной грацией раздевающейся манекенщицы спустила юбку и перешагнула через нее. Федя удрученным взглядом наблюдал, как она юркнула в постель.
— В чем дело? — спросила она, скорчившись под одеялом. — Ты не будешь раздеваться?
Он чувствовал смущение, смятение и обиду. Они были вместе всего второй раз — а она уже бесстыдно раздевается у него на глазах, да еще в пять часов дня, словно они женаты долгие годы. В первый раз она последовала за ним в общежитие вполне охотно, но, оказавшись в комнате, передумала — возможно, из-за ее мрачного и убогого вида — и оказала сопротивление, так что ему пришлось брать ее силой. Вот так, убежденно размышлял он, хотя вряд ли смог бы выразить это словами, вот так оно и должно быть. Ее сегодняшнее уверенное поведение не только лишило его главного удовольствия, ибо естественная роль мужчины состоит именно в преодолении женского сопротивления, пусть даже за ним стоит одно кокетство и притворство; кроме того, это невоспитанно и некультурно! Что ж, век живи, век учись: теперь у него была любовница-американка, принадлежащая к привилегированным кругам, раздевающаяся и прыгающая к мужчине в постель с таким видом, словно ей предстоит партия в теннис.
Но размышления размышлениями, а лицо Хайди на подушке и ее голые плечи выглядели чрезвычайно аппетитно; к счастью, она пока не сняла бюстгальтера и трусов — отказывалась расставаться с ними при свете. Срывая все это с нее с некоторой диковатостью, Федя снова обрел утраченное было хорошее настроение; кроме того, у обоих от борьбы участилось дыхание и разгорелись тела. Хайди только и успела прошептать, чтобы он снял свой жуткий костюм, однако он пошел лишь на то, чтобы сбросить пиджак, успев удивиться половинкой мозга, что же в нем жуткого; она тем временем смахнула на пол лампу, которая не преминула разбиться, после чего в наступившей темноте оба ринулись по узкой тропе к вершине самозабвения, дыша все учащеннее по мере того, как круче становился подъем, пока наконец ураганный вихрь не вознес их на самый головокружительный пик. После этого ураган утих, и мир вновь обрел прозрачность и спокойствие. Какое-то время они наслаждались в разреженном воздухе неподвижностью, покоем тела и ума, в котором и состоит главное вознаграждение покорителя вершин. Потом чувство заоблачной высоты стало проходить, облака, укрывшие землю, рассеялись. Они снова спустились в долину, и подозрительный гостиничный номер, все еще милосердно укутанный вуалью темноты, снова стал проступать самыми своими выразительными чертами — главным образом, раковиной. Какой-то мягкий крошащийся предмет, прикоснувшись ко лбу Хайди, проехался зигзагом по всему ее лицу. Оказалось, что Федя пытается в темноте отыскать ее рот и засунуть туда сигаретку. Она слегка разжала губы, прикусила сигарету и зажмурилась, когда он чиркнул спичкой, чтобы прикурить самому и дать прикурить ей. Он потушил спичку и сказал: «Ты очень красивая». Его слова польстили ей, и она мимолетно прикоснулась к его волосам и к груди — насколько позволила расстегнутая рубашка. После этого она издала глубокий удовлетворенный вздох и затянулась.
Никогда еще у нее не было такого примитивного и невнимательного любовника, однако, хотя он ни разу не подождал ее на тропе и не помогал карабкаться к вершине, он оказался первым, с кем она достигла полного исполнения желаний. Молодой англичанин — художественный критик, за которого она вышла замуж спустя три месяца после того, как покинула монастырь — любил, как птичка: клевок, трепет — вот и все. Федя же был полной противоположностью: с ним она чувствовала себя так, словно на нее наехал паровоз. В промежутке между первым и последним у нее состоялся телесный контакт еще с тремя — или четырьмя? — мужчинами: в одного она была влюблена, другого возжелала, третий пользовался репутацией эротического виртуоза, с четвертым же она просто напилась. Последнее приключение завершилось катастрофой и унижением; остальные были отчасти изнурительными, отчасти возбуждающими и почти удовлетворительными — но не до конца, даже с виртуозом, хотя он с самым похвальным рвением стремился оправдать свою репутацию. Стеклянной клетке вокруг нее всегда удавалось устоять, и она продолжала, как и раньше, дрожать на слабом очистительном огне — пылая, корчась, но никогда не сгорая дотла. Чем меньше оставалось времени до окончательной вспышки, которой ее плоть алкала, как когда-то она сама жаждала знака своей богоизбранности, чем ближе она подбиралась к ней, чувствуя, что остается последний, отчаянный рывок, тем замысловатее бывала траектория бегства счастливого мига и тем большим всякий раз — ее разочарование. В конце ее неизбежно поджидало
Она втянула дым Фединой сигареты и услыхала шумный плеск — Федя с воодушевлением совершал омовение. Нет, его нельзя было назвать ни тактичным, ни умелым любовником. Почему же тогда ему одному удалось перебросить ее через невидимый барьер? И почему, что тем более странно, она с самого начала знала, что именно так и произойдет? Неужели Федя оказался тем единственным, которому ведомо «Сезам, откройся!», на которое она бессознательно откликается? По ее спине пробежала дрожь, ибо она внезапно вспомнила еще одного человека, который, как подсказывал ей когда-то инстинкт, смог бы сделать с ней то же самое: это был ее исповедник в монастырской школе… Что же между ними общего? Ничего, кроме веры — непреодолимого очарования, благодаря которому отдаться им значило совершить акт поклонения, не взяв на себя никакой вины; именно вера позволяла им возносить ее в свой цветущий мир, где невозможно сбиться с пути, ибо там на всех перекрестках четко обозначено, где добро и где зло. Там, где остальные могли всего лишь задавать вопросы, у Феди наготове ответы; он уверен в себе, тогда как Жюльен стесняется даже хромоты, приобретенной в достойном сражении. Он твердо стоит на непоколебимом фундаменте своих убеждений, поглядывая на всех прочих, вязнущих в трясине. В его распоряжении имеется волшебная палочка, заставляющая ее плоть охотно и с радостью отбрасывать любые помыслы о самозащите.
Она услышала его шаги по скрипучим половицам. Свет вспыхнул без предупреждения. Она зажмурилась и с трудом разглядела его стоящим у двери, в черном траурном костюме и не менее траурном галстуке, с прилизанными влажными волосами, улыбающимся ей и с восхищением разглядывающим ту часть ее тела, которая оказалась без прикрытия одеяла.
— Может быть, встанешь? Пора пить аперитив. Пока Хайди одевалась за тонкой перегородкой у раковины, Федя курил (сидя на кровати и наблюдая за тем, как ее голова то появляется над перегородкой, то снова исчезает, словно она занимается шведской гимнастикой) и обдумывал положение. Со времени смерти Первого прошло два месяца, и напряжение стало мало-помалу проходить. Слухи о том, что всех загранработников отзовут домой, оказались ложными. Жизнь в посольстве и отношения в его Службе оставались примерно такими же, как и прежде. Отозвали только посла и еще пятерых-шестерых сотрудников — как высокопоставленных, так и мелкую сошку. С тех пор о них ничего не было слышно, и такт вкупе с хорошими манерами требовали не упоминать больше их имен. В их числе оказался бывший Федин сосед, Смирнов, чье исчезновение Федя воспринял со вздохом облегчения. Очевидно, все отозванные были замешаны в политику, так что им оставалось винить самих себя. Подобно многим другим, они, видимо, переоценили ослабление дисциплины, наступившее после смерти Первого. Федя же никогда не питал по этому поводу иллюзий. Как и все остальные, он не мог не радоваться, что старик наконец-то сошел в могилу, и оценил весь юмор приказа, согласно которому всем работникам дипломатических миссий предписывалось целый год не снимать траур. Безусловно, старик давно уже стал невыносим — капризы, мстительность, безумные выходки… Другое дело, что необходимо было представить его идолом для отсталых масс, которым пока недоставало культуры, чтобы бороться за счастье без водительства обожаемого вождя. Если бы у них не оказалось портретов Первого, которыми они увешали все стены страны, они снова взялись бы за старые иконы, и всему настал бы конец. Потребность поклоняться кому-то или чему-то — наследие темного прошлого: чтобы излечиться от нее, потребуется еще два-три поколения. Кроме того, народная демократия, окруженная внутренними и внешними врагами, неизбежно принимает форму централизованной пирамиды, а у пирамиды обязательно должна быть вершина. Поэтому Отец Народов был необходимостью, а те, за границей, кто вышучивает внешние проявления его культа, не имеют даже отдаленного представления о диалектике истории. Они напоминают дикарей, попавших в оперу и возжелавших расправиться с отрицательным персонажем на сцене, не понимая, что их глазам предстает сплошное притворство, однако притворство это служит высшим целям и поэтому воспринимается культурной публикой всерьез. Как-то раз он попытался объяснить это Хайди, прибегнув к намекам и аллегориям, и, несмотря на искаженное мышление — а каким ему еще было оказаться при таком происхождении и образовании? — она, как будто, поняла, что все не так просто, и что он, Федя, не такой простак, как считает она и ей подобные. Однако все это не отменяло того факта, что Первый был не очень-то доброкачественным идолом, поэтому избавление от него не могло не принести облегчения.
Дураки за границей надеялись, что вместе с верхушкой рассыплется вся пирамида. Это всего лишь доказывало лишний раз, что им недоступна историческая наука, а также не дано различить реакционную тиранию и революционную диктатуру. Смерть реакционного тирана и впрямь приводит к гибели всего режима, как происходит с организмом, лишившимся головы. Однако революционная диктатура скорее напоминает сказочное животное, у которого на месте отрубленной головы мгновенно вырастает новая. Даже Церковь не умирает вместе с папой, хотя при жизни люди целовали носки его туфель, — а ведь Церковь в свое время была воплощением идеологии римского пролетариата и лишь со временем выродилась в инструмент реакции.
И все же последние недели выдались нелегкими, особенно первые две, когда еще не было официально объявлено имя преемника Первого, и приходилось ступать с оглядкой, все время смотря под ноги. Взять хотя бы их последний разговор со Смирновым, когда Смирнов под каким-то предлогом заявился к нему в комнату и после нескольких ничего не значащих замечаний, как ни в чем не бывало, спросил:
«Ты не знаешь часом, когда жил Марий?»
«Марий? Какой Марий?» — не понял Федя.
«Демократический трибун в Риме, начавший гражданскую войну против диктатора Суллы».