Призраки отеля «Голливуд»; Гамбургский оракул
Шрифт:
— Дальше можно не читать, — устало сказал Мун. — Вот и раскрылась еще одна догадка.
— Какая? — не понял Дейли.
— Настоящее имя окруженного такой таинственностью автора пьесы, которую мы с вами видели на сцене. Называется она «Перчатки госпожи Бухенвальд».
— Значит, мифический Арно Хэлл не кто иной, как сам Магнус Мэнкуп? — крикнул Дейли. — Невероятно! Знай мы, кто автор, все, возможно, куда раньше встало бы по местам! На сцене и в жизни — почти та же драматургия. И какая режиссура! Перед таким человеком можно только преклоняться!
— Вы говорите, драматургия? — Мун задумался. — Скорее всего Мэнкуп, когда писал пьесу, не имел намерения применить ее построение в жизни. В какую-то минуту
Только теперь словно окаменевший Фредди захлопнул дневник. Еле слышный хлопок, но в этом изолированном от редакционной сутолоки кабинете, где так часто сидел Магнус Мэнкуп, он прозвучал как выстрел. Как тот, за две минуты до полуночи, когда не стало Гамбургского оракула.
— Задним числом легко возводить себя во всезнайку. — Мун еще не высказался до конца. — Ни черта вы не поняли бы, Дейли, несмотря на пьесу. Вспомните, какой ворох полуоборванных нитей пришлось распутывать, пока мы чудом добрались до истины. И не будь Фредди с его репортажем, напомнившим нам о пустяковом порезе, возможно, все так и осталось бы гипотезой. Мэнкуп отлично сознавал это. Он все предвидел, все учел, кроме одной-единственной нелепой случайности — того самого пореза…
— Не может быть, чтобы я брал интервью вовсе не у профессора Контисолы, а у самого Мэнкупа! Если это правда… — Фредди уселся было на письменный стол, но тут же испуганно спрыгнул. — Если все это правда, — повторил он, все еще не решаясь поверить, — тогда никто не знал настоящего Мэнкупа! Никто!
— Помните, Дейли! Еще сам спотыкаясь в потемках, я сказал, что тут, возможно, неприменимо обычное исчисление. А кто из нас силен в интегральной математике? — Мун обвел взглядом кабинет. — Мы привыкли идти к цели по следам, уликам, по грязи, которую преступник оставил на чистом полу. К каким бы ухищрениям он ни прибегал, это всегда примерно те же самые уловки, которые при помощи некоторой доли ума и таланта можно вывести на чистую воду. А тут весь ключ к разгадке заключался в характере. Какое мужество необходимо для того, чтобы в течение многих дней подготавливать этот последний акт, не говоря никому ни слова, молча стиснув зубы от боли. Подумайте, каково знать, что умрешь через несколько дней, умрешь, добровольно приблизив час кончины. И вписывать в дневник оптимистические строчки о вторичном рождении, отстукивать ночью в тиши репортерской комнаты розовые прогнозы на еще десять лет жизни. Играть так, что даже знавший его сорок лет старый Клаттербом уверовал в его легкомысленную жизнерадостность.
— А стоил ли Баллин всего этого? — задумался Дейли.
— Дело не в самом Баллине, — убежденно сказал Мун. — Вы так и не поняли самого главного. Ведь все это делалось для того, чтобы показать миру, что в так называемом демократическом государстве можно убить депутата — и никто из власть имущих глазом не моргнет. Убийство Грундега было преподано публике именно в том гениальном детективном оформлении — с письмами шантажиста и в сочетании с загадочной смертью самого Мэнкупа, — когда своей сенсационностью оно обязательно должно было прорваться через официальный заговор молчания. По-моему, Мэнкуп избрал для этого единственный действенный путь. Ведь и до него многие догадывались об истинных обстоятельствах, при которых умер Грундег, однако правда оставалась скрытой за семью замками. И, вероятно, навсегда осталась бы, не положи Мэнкуп на чашу весов свою собственную
— Значит, все это не ради Баллина? — с сомнением спросил Дейли.
— Полагаю, что нет. Баллин был средством, а не целью. Надо учитывать, что истинное лицо Баллина и его роль в убийстве Грундега стала известна Мэнкупу сравнительно недавно, в ту пору, когда он уже знал, что обречен. Будь у него побольше времени, возможно, он нашел бы другой, не столь парадоксальный путь, дабы доказать миру, что Грундег убит, а Баллин — один из его убийц…
Да, я верю в это! Несмотря на горькую мысль, вложенную им в уста госпожи Бухенвальд, несмотря на сознание, что бывшие гитлеровские палачи останутся безнаказанными, если предоставить их официальному правосудию, Мэнкуп не последовал бы примеру своей героини.
По-моему, именно сознание, что он, Мэнкуп, через неделю, через две исчезнет с лица земли, а палач Баллин будет по-прежнему здравствовать и творить свои темные дела, толкнуло его на эту отчаянную, заимствованную из пьесы идею… Да, именно так мне думается… То, что в театре мыслилось как условный, аллегорический прием, превратилось в отчаянный жест умирающего человека, который тщится еще из могилы дотянуться до убийцы.
Мэнкуп не столько мстил Баллину за своего друга Грундега, не столько за предательство по отношению к нему самому и даже, пожалуй, не столько гестаповскому палачу за все его бесчисленные жертвы… По-моему, ему просто невыносима была мысль о том зле, о тех будущих страданиях и смертях, которые таились в самом факте существования Баллина.
Баллин был для него как бы живым воплощением самой идеи палачества и предательства, тем отравленным кинжалом, которым пользуются, чтобы нанести исподтишка удар. И он, Мэнкуп, чувствовал бы себя виноватым, если бы умер, не обезвредив этот занесенный над другими, отяжелевший от прилипшей к нему крови и грязи стилет…
Может быть, я ошибаюсь, но мнится мне, сам замысел, возникнув внезапно, — возможно, после последней консультации с врачом, перечеркнувшей все надежды хотя бы на несколько месяцев жизни, — превратился в навязчивую идею.
И вместе с тем, как тонко и последовательно, направляя и предугадывая любой шаг своих противников, этот одержимый человек реализовал свой замысел. Реализовал, отказываясь от принципа открытого боя, которым руководствовался всю свою жизнь. И все же не изменяя своему характеру. Есть какая-то чисто мэнкуповская саркастическая усмешка даже в том, что именно нацисту Боденштерну против его желания пришлось застрелить своего сообщника и единомышленника Баллина!.. Шляпу долой перед Магнусом, вот все, что я могу сказать!..
— А что же делать с этими записями? — Фредди растерянно перелистал дневник. — Мы ведь были уверены, что его убили! А ведь, в сущности, это он, уже находясь в могиле, уничтожил Баллина! Что мы скажем десяткам тысяч, которые вышли на улицу требовать виселицу нацистам?
— Вот что! — Мун взял тетрадь и быстро, одну за другой, вырвал те, годичной давности страницы, по которым была разбросана расшифрованная им с таким трудом истина. — Пусть все останется так, как он сам того желал!
И пока бумажные клочья сгорали в большой редакционной пепельнице, где сквозь темноватое стекло просвечивали крупные литеры «Гамбургский оракул», Мун вспомнил последние минуты Мэнкупа. Теперь там, в его баховской комнате, должно быть, уже орудуют маляры. Голубые шторы содраны, едва ли они соответствуют вкусу Лизелотте фон Винцельбах. Зеркальный потолок укрыт брезентом, чтобы не заляпали краской. А старая уже смыта. Багровая, фиолетовая, оранжевая — синтез современности и вечной баховской гармонии, выбранный Мэнкупом для своей временной квартиры. Ибо, въезжая в нее, он уже знал, что проживет недолго.