Про себя и для себя. Дневники.
Шрифт:
КАФАРОВ: Все по-прежнему. Покойный был трепач. Лирик-спекулянт...
ШУНЬКО (заканчивай): И вообще, я, Кафаров, гораздо лучше...
КАФАРОВ: Не ерунди. Я ему стихи посвятил.
ШУНЬКО: Со змеей?
КАФАРОВ: Можешь упражняться в остроумии на Данисо — он все равно не понимает. Слушайте.
НА СМЕРТЬ КОЛЛЕГИ Ода
Что-то загрустилось мне на юге,
Там, где пляшут тени, хорошо.Ты ушел от нас, подобно вьюге,
И, конечно, вовремя ушел.В петлю лезь или об стенку бейся,Но тобой написана мура,
В общем, на бессмертье не надейся,Малая Медведица пера.
ПАВЛОВ: Брось трепаться. Хороший был парень. Общественник. Перед смертью за 8 месяцев в комсомол уплатил. Очистился — и в петлю. Хороший парень.
Все молчат. Довод убедительный. В углу, как всегда, молча стоит Толя Корешков. Он уже в плаще.
ПАВЛОВ (вздохнув, деловито): Нужно будет остаться сегодня. Значит, водки купить, закуски. В общем, скинемся по десятке. Как смотрите?
Общий гул голосов:
Поощрительно...
ПАВЛОВ: Тогда я — в магазин.
А как же с прощанием?
ПАВЛОВ: Я с ним но комсомольской линии простился.
В стороне отдельной кучкой стоят близкие нам киноведы.
КРЫЛОВА: Он правильно сделал — у него по английскому двойка была.
АРААЯ: А у нас в Латвии все так: или женятся, или самоубийством кончаются.
Молча
Слеза, крупная, как капля ртути, выкатилась из ее глаза и побежала но щеке.
Галя вытерла мокрые щеки и сказала спокойным голосом:
Б-р-р-р. Я мертвецов боюсь, просто ужас. И вообще — у меня билет в Дом кино на итальянцев.
Она сорвалась с места, и только пестрый платок замелькал в пролете лестницы.
Все усиливается шум голосов. Все чаще люди смотрят на часы. Все устали, всем надоело. 6 часов. Зал закрыт.
К двери протискивается женщина и кричит совершенно цыплячьим голоском:
Сначала члены месткома!
Дверь с треском распахивается. Все лезут в зал, как на хороший просмотр. Темно. Все ушли.
И вдруг — вспыхивает спичка, осветив тонкое человеческое лицо. Прядь волос на высоком лбу. Это — Вова Кривцов.
Он зажигает спичку и долго-долго держит ее в пальцах. Пламя лижет кожу — но ему наплевать.
Он на ощупь проверяет, что такое быть мертвым.
Гаснут и снова загораются спички, разбрасывая по стенам зеленые искры...
И наконец темнота поглощает все...
21 октября 1956 года
* * *
Сегодня вечером мы пришли к Шпаликову. Тра-ля-ля... Он был трезвый и серьезный, а мы — пьяные и глупые. Не сердись на нас, пожалуйста, Гена... Мы очень любим тебя и твой сценарий, и режиссера Хуциева ,и его творчество, и «новую волну», и все такое интересное и необычайно талантливое, как все молодые кинематографисты, которые есть теперь, хотя они и очень любят пить водку, да и не только водку, но все равно они хорошие, а самый хороший среди них ты, и самый умный, и самый юный, и новый, и талантливый, и полосатый, в полосатой рубашечке, и такой красивый, и любимый всеми девушками города Москвы. Да и не только Москвы — других городов тоже. Будь здоров, Гена!
МИЛЫЙ, ТЫ С КАКОГО ГОДА И С КАКОГО ПАРОХОДА?
Рассказ
Это есть такая песня: «Милый, ты с какого года и с какого парохода?», не вся песня — припев, кажется, а точно я не знаю. Песня довольно длинная и бестолковая, но все равно очень хорошая, если ее спеть с настроением или же услышать в определенном настроении. Вот я услышал однажды про этого милого с парохода и запомнил две строки —запали в голову и держатся вот уже сколько лет, а песню я слышал один раз, ночью, когда шел домой —ее пели хором проходящие в обнимку — лиц не разобрать, а пели громко: «Милый, ты с какого года и с какого парохода?». Зачем я все это пишу? Я не знаю, хотя мне хотелось об этом как-то написать. Во всякой истории самое трудное — да, начало. Множество начал стоят передо мною, и я не решаюсь выбрать хотя бы одно из них по той причине, что выбор определяет ход повествования, а мне бы этого не хотелось. Можно начать так: «Майские тяжелые жуки летают весенними вечерами». Они действительно летают — все верно, и тяжесть их вполне ощутима; какие-то они тяжеловатые на взлете и тяжело падают с веток на землю, если дерево потрясти. Весна, весна на улице, весенние деньки. Бесконечная весна. Только май, а конца не видно. С какого-то периода, возраста, может быть, весны начинают лететь мимо со страшной силой то зеленью, случайно мелькнувшей в окне, то бог знает чем, а чаще всего — летят все эти дни листком календаря, если календарь имеется, в котором лишь число определяет, что мы уже в апреле. И вот однажды в такой весенний день, ближе к вечеру, напала на меня тоска. Я открыл окно и посмотрел вниз. Виды привычные. Скверик, магазин цветов. На скверике ребята запускали модель самолета на длинной веревке, а скорее всего — на рыболовной леске. Красный самолетик летал по кругу, тарахтел, мельтешил, поворачивался крылом, (готовый свалиться, взмывал совсем неожиданно для испытателя, который — слава богу! — не сидел в нем, а лишь руководил издали, стоя в центре круга, образуемого вращающейся моделью. Красный самолетик, закат, треск над дворами — весна, первая пыль — все уже подсохло, а дождя еще не было, не грохотал еще гром в небе голубом. А рядом, за забором, бродили в длинных синих байковых халатах —И в ярко-синих, новых, и в белесых, выцветших — больные и выздоравливающие военного госпиталя. Кто там из них действительно выздоравливал, а кто нет — сверху не разобрать, но я когда-то сам лежал в госпитале, и то обстоятельство, что люди уже ходят, воспринимал как победу и радость. Но потом, позже, я узнал, что некоторые из тех, кто уже ходили но аллеям и скверикам и даже, случалось, выпивали с посетителями в приемные дни, так вот и они умирали. Но когда я смотрел на них из окна, лежа на вытяжении с переломанными ногами, они вселяли в меня надежду, что вот я тоже встану когда-нибудь, хотя бы и на костылях. А они еще ходили пить пиво — полное счастье! —мы в палатах изнывали от жары. Гуляющие — да вселяют надежду и в родственников, и в знакомых, и в случайных людей, которые ожидали от госпиталя однообразия белых палат и пустых коридоров, по которым изредка провозят на тележке усопшего или же усопшего не вполне, а везут его в ту самую палату, где, умирающий, никого не смутит, не повлияет угнетающе на нервную систему оставшихся товарищей по палате, которые могут и растеряться при виде покойника и как-то обратить все эти мысли на самих себя, повернуть случай в сторону личных обстоятельств. Вот этого врачи очень боялись и оберегали нас всячески.
Гуляют, прохаживаются. Кто с кем. Обед и спать. Как люди сразу выпадают из жизни, заболев. Все старые интересы уходят куда-то вдаль, в неизведанные области. Если ты и бывал там раньше, в той реальной жизни бывал, мотался и тобой овладевали заботы, то сейчас все позади, и ничего до этого не было, никаких забот, а если они и были, то все меркнет перед свалившейся бедой, и все мысли обращены лишь к конкретностям каждого дна.
В мое распахнутое окно дуло. Время близилось к вечеру, а на меня нашло что-то такое, чему определений нет. Бывает это у всех. Что-то нашло. А что? Тоска - нет, и это тоже не определение. По кому мне тосковать? Если и было по кому, то специально заниматься этим делом я не мог. Вот тут специально я ни о ком не думал, и мысли такой не было. Ничего меня не огорчало тогда всерьез, и, оборачиваясь назад, я понимаю, что был счастлив в те дни, хотя мне думалось, что все наоборот. Я пошел в коридор позвонить кому-нибудь: способ вечный отделаться от самого себя. Телефоны только для этого и придумали и еще, может быть, для военных целей. А то бы голубиная почта справилась вполне как средство связи. Но вот беда — голуби не у всех, а почтовые, я слышал, еще и дороги, а потом от них еще одна неприятность и неудобство — купленный за большие деньги голубь может вернуться к хозяину. Как ты его остановишь? Как разгадаешь его маневр, когда он запорхает в синем небе? Звонить мне было особенно некому. Была одна девушка, родной телефон, но звонить ей не хотелось. У нас сложились какие-то странные отношения, которые вовсе, конечно, и не были такими уж странными, но мне хотелось, чтобы она жила здесь, со мной, все время, а ей постоянно здесь жить не хотелось, да и замуж за меня она выходить не собиралась, хотя я ей и предлагал. Прибегала ко мне, убегала, обижалась, надеясь на что-то, что будет получше меня, моей нелепой комнаты, пустой, сорокаметровой, где стояла одна огромная кровать, огромный дубовый стол и огромный шкаф ручной работы, внесенный сюда совершенно невероятным способом — он был настолько высок и необъятен, а двери в комнате и невысоки и невелики. Он, конечно, весь разбивался по досточке, но это мне в голову сразу как-то не пришло — шкаф был слишком монументален, чтобы разбираться по частям. На нем взмывали во всех направлениях купидоны и нимфы (или то, что я считаю купидонами и нимфами) — у мальчиков были крылья за спинами, а у девушек — хвосты. Ручная работа, кропотливая. А комнату я снимал. Я все-таки позвонил той девушке. Дома нет, не оказалось. Кто нужен — дома нет, старая история. Раньше было средство — пойти выпить. Простое средство, и помогало всегда, если считать, что существует на свете помощь, которую ты сам можешь себе оказать, не прибегая, допустим, к индивидуальному пакету. Считается, что это и неверно, и не способ. На мой взгляд — и верно, и способ. Как кому, мне — помогало. Но потом я понял, что могу таким образом спиться, хотя я никогда не верил, что это может произойти со мной. С кем другим — да. Но не со мной. Это, конечно, самообман. Никто на этот счет не может быть слишком уверен, да и уверенность, если она вдруг появляется, — одно из подтверждений, что дела твои плохи. Я перестал пить совсем не в страхе, что сопьюсь, а просто оставляя за собой какое-то средство, лекарство, защиту от беды — пусть его надежность и под сомнением. Спорить на этот счет я не стану. Сейчас мне хотелось выпить. Не напиться — выпить, а бывало так, что хотелось просто напиться и как можно скорее, сокращая процесс до возможных пределов. Сразу после армии, например, — какая длинная была тогда осень! — жаркая, одинокая — я никого не знал в городе, а тех, кого раньше знал, успел позабыть за десять лет армии, а они позабыли меня; да и вообще все куда-то разбежались, разъехались, переженились и повыходили замуж. Вот, коротко, мое положение той осенью: старший лейтенант, переломанный в мирное время на учениях. В запас — полгода пенсию получал. Образование — самое среднее, самое среднее из того, что может получиться при таком образовании: все эти бассейны наполнялись из разных труб помимо меня, и поезда из разных станций, выходя неодновременно, мчались бесконтрольно, встречались бог знает когда и в какой точке, а землекопы из задачника Ларичева копали и копали — до центра земли уже, наверно, докопались, а я все не мог разделить их заработную плату и подсчитать, сколько каждый нарыл в отдельности, хотя прием был прост: и трубы, и поезда, и землекопы начинали трудиться неодновременно — вся тайна была в этом. Потом я кончил пехотное училище. Пехотное — только и всего. Не танковое или автомобильное, и не связи, и не медицинское, в конце концов и не авиационное —ничего из того, что бы мне пригодилось в моем положении. Я думал, конечно, о том, что мне делать дальше, но ничего путного придумать не мог и посоветоваться мне было не с кем. Во всякие дни у каждого случается такой поступок, случай, в котором выражен момент и душевное состояние. У меня было так: я заметил как-то, что и на гостинице «Пекин» и на цоколе военно-политической академии не работают часы, огромные часы — стрелки в три человеческих роста, а то и побольше. Не знаю, зачем мне понадобилось обращаться к этим часам — на площади Маяковского было сколько угодно электрических часов — правда, размером поменьше, но шли они исправно, да и у меня были свои часы, ручные, но я написал письмо, очень обстоятельное, в «Вечернюю Москву» — не знаю, как уж мне это в голову взбрело — серьезное письмо о часах на гостинице «Пекин» и на цоколе академии. Меня возмущало, что они не работают. Мало ли что. Но я же его и отослал в редакцию. Отослал, забыл тотчас и с удивлением получил вскоре ответ, очень короткий в сравнении с моим письмом, где было множество отступлений, цитат и ссылок. Ответ был такой: починим! — не волнуйтесь — починим. Действительно, починили. Я даже не заметил, как это произошло.
***
Юлику * , на память
Я люблю актеров и актрис; я долгое время с ними общался; танцевал твист; откуда-то вечером возвращался; на шее вис у актрис; прощался, а потом скис. Я заметил: во мне есть много таких мелочей, речей, когда я сам становлюсь ничей, сам теряюсь, размышляя, стесняюсь сказать, где я, где то, о чем идет речь — гора с плеч, заснуть и лечь, хотя и наоборот — надо лечь, лежать, веки зажать крепко, дедка за бабку, бабка за репку, крепко, раз, два, три, четыре, пять, потом опять — сон идет, он послан свыше, свыше крыши, неба выше; сон летит, он осеняет, льстит; он тем хорош, что самая сладкая ложь — ясна во сне — не останавливаясь, летит, льстит, — сон, и если я люблю старые самолеты, их взлеты, когда они, развернувшись, еще стоят на хвосте, а их пилоты — не самые лучшие пилоты, не те, говорят, не те —а по мне — наравне с другими — подумаешь — имя — сочинение, подчинение — бог с ним — и я вижу, как, развернувшись, вернувшись ночью, я вижу воочию огни Шереметьева, если ночью, а днем — березы Шереметьева, летящие за окном, стрелки указателей, фанерных стюардесс и лес.
[ *Юлик — кинорежиссер Ю. А. Файт. В компании Г. Шпаликова было очень принято обращаться друг к другу с посланиями и дарить фотографии с надписями. ]
***
Сегодня 30 декабря 61 года.
Год кончается, лучше бы он кончился уже.
Настроение (состояние) плохое, и ничего хорошего ни черта. Не хочется ничего писать: ни слова. Все такое дерьмо. Денег нет — вот в чем дело, вот в том-то и беда. Есть долги, есть долги, работы нет.
Работа осталась по Марлену самая отвратительная, занудливая и мерзкая: нет слов, чтобы ее описать. И когда это кончится: нет конца и края, бескрайняя работа...
В добавление: что делать: хрен его знает: что делать: писать. Уехать.
Куда: если я к марту — апрелю обязан что-нибудь придумать к Минску. Но потом: ни слова. Получив деньги, ни слова —и уехать на юг, писать, купаться — и никаких договоров, хотя надо будет на что-то перезаключиться на Мосфильме.
Итак, с Новым годом. Что нас ждет в следующем? Что-то? Что-то нас там ждет, в следующем?