ПРО_ЗАмерший мир
Шрифт:
Утренний поезд плаксиво вздрогнул, дернулся и ползет, (банально) как гусеница. Он волочит нагретый живот по рельсам, шипит болезненно на станциях, а на опаздывающих пассажиров гаркает гудком. Рони следит, как мелькают одно за другим деревья, следит за билетами: добрый день. Ваш билет. Проходите. И только к концу смены он замечает, что в поезде не хватает вагона.
– А где вагон? – спрашивает у машиниста.
– Какой вагон? Ах этот? Не знаю. Утром
А вечером с улицы Рони куда-то исчез фонарь.
– Под снос пустили. Ты что, не видел? – Роза выгнула брови.
Рони бродит по городу и на каждом метре замечает новую пустоту. Здесь был фонтан. А здесь росла слива. Под ней вечерами играли в шахматы. Ни сливы, ни шахматного стола. И каждый раз ему отвечают что-то тоскливое, вроде: «Ах это? Не знаю, делось куда-то. А что?».
Он страшно боится ночи. Сколько может, всматривается в телевизор (газеты исчезли еще утром). Рука гладит нагрудный карман в поисках портсигара, но и карман не находит. Что будет, если я исчезну, думает Рони, что будет, если исчезнет моя нога или ухо? А если глаз?
Он проводит пальцами по своим векам, по носу и подбородку, по щетинистой лысине. Он заставляет себя досидеть до утра, но на глаза надвигаются стены, мутнеет дерганое пятно телевизора. Он выходит на балкон и по привычке тянет руку к крючку. Нет бинокля. Он смотрит на улицу через сложенные биноклем пальцы. Теперь все кажется маленьким и далеким, и около пустой парикмахерской болтаются передники на веревке. А в старой церкви не хватает одной башни. И там, где раньше был колокол, вверх торчат деревянные балки. И нужно что-то делать, прямо сейчас, в эту секунду что-нибудь делать, потому что еще немного – и все, вообще все исчезнет, всосется, хлопнет. Он хочет позвонить Розе, но боится, дико боится тишины в трубке. И все-таки позвонил. Гудок, еще гудок, пустота тянет воздух из трубки, пустота, сжавшись, течет по проводу, закручивается вместе с ним в кольца, сейчас она просочится сквозь восемь маленьких дырочек, сейчас она выползет, и стечет на пол, и расплывется, как маслянистая лужа, захватит его ноги, живот, руки, заползет в ноздри, залепит горло…
– Алло!
– Ну слава богу, Роза! Ты где пропала? Ты есть?
– Конечно, я есть, – со странными остановками говорит Роза, – а куда, ты думал, я денусь? Ты в порядке?
– Нет! Нет! Не в порядке! Ты видела, что творится?
– Конечно, я есть, – повторяют в трубке, – а куда, ты думал, я денусь? Ты?
– Роза?
– Конечно есть. Голову выше. А куда, ты думал, я.
– Роза! Роза!
– Конечно, я есть. Конечно я. Конечно. Есть. Я. Голову.
– Алло! Алло! Роза!
Гудки.
И что-то хлопнуло внутри Рони, связалось в узел, упало в пропасть. Он отбрасывает трубку, бежит вниз по лестнице, толкает парадную дверь. О нет! Исчезла старая церковь. И парикмахерская, и кафе. На месте каменной черепахи в земле дырка. Дома плоские, точно вырезаны из бумаги. Аист взлетел и превратился в сложенный треугольник, махнул углами, выпрямился в тонкую линию и пропал. Исчезли звезды, все сразу, будто кто-то выдернул из розетки гирлянду. А небо стало белым, натянутым, как клеенка.
А Рони все еще стоит там, на пороге своего дома. Он смотрит на исчезающие дома, деревья. На тротуар, что стал похож на дырявый, развернутый до середины рулон. И только дом Рони, единственный, еще здесь. Он пока не исчез, не стал бумажной картинкой. Рони трогает угол стены, широкие деревянные двери. Идет наверх, держится за перила. Пролет, лестница, поворот, коврик, дверная ручка. В комнате все еще горит свет, и даже холодильник гудит, постанывая.
Наверное, это утро, потому что в голове Рони звенит будильник. Нет смысла варить кофе или завязывать галстук, потому что нет ни кофе, ни галстука. Рони плывет, как надутый шарик, по комнате, руками гребет воздух. Пролетает над столиком – от него осталась половина, – и Рони вдруг думает, что половину круглого столика теперь удобно поставить к стенке. Через распахнутое окно Рони попадает в белое, тупо-слепящее, бессмысленное, натянутое. Почему-то он всегда думал, что пустота – черная. А она вот какая. Мимо летят стайками треугольники и квадраты. И две параллельные линии где-то внизу подрагивают. Обрубок вагона беспомощно-грустный лежит на боку поперек линий и становится все короче, короче. Рони летит или плывет, да какая разница, над кругами, они как мелом нарисованные на доске. Лес? Или это уже поселок? А наверху черная точка с тремя расходящимися лучами, острыми, что можно о них порезаться. И дальше – белое, бесконечное и плотное, и его ни перелететь, ни переждать, ни пережить. И Рони возвращается к своему дому, приземляется прямо на крышу. Круглый, румяный, яблоко, голова – желудь. И так хочется здесь закончить, но Рони, мой бедный Рони, разве он заслужил? Называйте это как хотите, рояль в кустах, бог из машины, но в конце-то концов!
Какая-то черная форма, не квадрат и не прямоугольник, но знакомый контур (может быть, это бывший сарай?), летит над Рони, взмахивая краями. И Рони, заметив ее боковым зрением, вдруг вскакивает на своей крыше, подпрыгивает и гребет руками. Рони хватает форму за самый угол и на лету сворачивает ее в трубу. Потом рвет ее на две части, соединяет их вместе и подносит к лицу.
И смотрит долго-долго в белую пустоту: квадратики, треугольнички, линии, мелкие точки. Придется здесь повозиться, думает Рони, но ничего. Жизнь-то, она…
За окном раскупали туалетную бумагу, кончались аппараты ИВЛ, росла температура запертых по домам, но с Борей было не это – пропал запах самого Бори. Света его больше не слышала.
Подумала, что заболела, но вот ряженка пахла ряженкой, тыквенный суп – разогретым пластиком, курьер пах ветром и велосипедами, а Боря не пах.
Пробовала вспомнить, как Боря пах раньше – когда попросил сигарету, чтобы познакомиться, когда вытащил на крышу в центре, когда съехались туда, где теперь заперлись. Память отказывалась воспроизводить запахи, только настаивала, что запах был, а теперь на его месте – тоска или что-то такое.
Внешне Боря тоже менялся, или, может, свет так падал в эту квартиру, что тут у него стало больше, тут меньше, на жопе мялось, с боков свисало, и с боков лица свисало, а раньше не были в этой квартире так долго подряд, вот и не замечала.
Вспомнила, что был секс. Подумала, что все-таки заболела, только особой мутацией, о которой не говорят и не пишут. Цепочка такая: вирус китайский, китайцев много, китайцы контролируют рождаемость, нет запаха – нет феромонов – нет желания. Ничего нет, а ты живи вперед, через не хочу – коммунизм у них. У нас, когда был, секса тоже не было.