Проба на излом
Шрифт:
– Есть у революции начало, нет у революции конца, – почти напевает она. – Ах, революция, мир в смешанном состоянии, в неустойчивости, куда толкнешь, туда и покатится… верите, милочка, я почти скучаю о тех временах…
Садимся в автобус, похожие на бабушку и внучку.
– Билеты, милочка, – говорит бабушка, протягивает кондуктору бумажку с Титовым. Тот внимательно нас осматривает, так же внимательно разглядывает портрет первого космонавта, но, прежде чем отдать оторванные билетики и сдачу, подносит к носу внучки щипчики-компостеры и щелкает. Будто прокомпостировал.
Больше
Хочется достать кошелек и внимательнее рассмотреть бумажки, выданные из спецхрана. Надежда Константиновна замечает возню, выпрастывает руку из муфты и берет ладонь. У нее ледяные пальцы.
– Успокойтесь, голубушка, все будет хорошо, как говорил покойный князь Голицын, услышав выстрел «Авроры».
И все действительно оказалось хорошо, когда в какой-то подворотне размазываю по щекам слезы, а Надежда Константиновна сидит на заметенной снегом земле, прислонившись спиной к стене, и еле вздрагивает в агонии. Кровавый след ясно отмечает откуда пришли, найти бабушку с внучкой не составит труда.
Нападение
– Развлечешься или побрезгуешь? – спросил меня.
Проверял. Смотрел зло и лизал ствол. Мороз прихватывал кончик языка. Он рвал ствол. Сплевывал кровь.
– С удовольствием, – говорю. И штаны расстегиваю. Хотя знаю – бесполезно. А кукла смотрит. Не моргнет. Не зажмурится. Будто что-то подозревает. Или надеется. Но надеяться не на что. Не такая ситуация.
– Дуба дала, – говорит. Труп пинает, но старуха так и сидит. Снегом запорошенная. – А то бы и с ней, да?
– Да, – говорю. – Может, не здесь? Холодно.
– Ха, – говорит. – Холодно жмуриков ебать, смазки нет. Здесь или никогда.
Кукла дрыгает ногами. Помню такие – у сеструхи. Целлулоидная. Почти как целка. Приставляю нож, хриплю страшно:
– Нос отрежу, никто потом не позарится.
Строю из себя опытного. С ходками. Малолетка не в счет. А самому жутко. И не пойму – чего больше. Того – со стволом, или эту – с глазами. Вырезать их. Раз ножичком, два ножичком. Но кишка тонка. Орать будет, придется язык резать. Или горло. А тот трупы оприходовать не любит.
Рву трусы. Туда не смотрю. Отвращение. Даже за сеструхой не подглядывал. Ну, когда переодевалась. Как у коровы. Ей-ей. Палку бросить – ладно, а смотреть – нет.
Кукла пищит. Дрыгается. Понимает, целку драть буду. И хорошо. Понимание.
– Жарь быстрее, – сипит тот. – Дырку не найдешь? Так я в башке ей сделаю.
– Не надо в башке, – говорю. Ищу. И не понимаю. – Вот черт!
– Чего чертов поминаешь? – говорит.
А я и сказать не могу. Не могу сказать. Слов больше нет.
– Потерялись, дяденька? – кукла говорит. И хочется приложить ее. Кулаком. Еще разок.
И сама шарит. Помогает. Блевать хочется. Ее старуху укокошили, а она. Ноги расставляет. Сама.
И тут охота напала. Будто первый раз ломал. Потому не долго. Спустил. Отвалиться хочу, а не могу. Кукла нож держит. Откуда нож?
Тот ничего не видит.
– Скоро обжималки закончишь? – спрашивает. И ржет: – Целовать не обязательно. Приложи разок – бабы до этого охочи.
А она мне горло ковыряет. И опять я ничего. Только больно. И холодно. В том месте. Видеть не могу. Но понимаю – перо заталкивает. В глотку. И шепчет. Шепчет. Тихо, мол, тихо. А я ничего – тихо. Помираю. А когда помер, понял что делать. Встать и разобраться. Бугор, ты хоть и бугор, но права не имеешь. И откуда такая мысль пока не пойму, лишь послушно киваю, прикрываю воротником дыру в горле, сажусь на колени и ширинку застегиваю. А еще ей пальтишко на колени голые надвигаю – прокол почти, но тот, который стоит, ничего не замечает, с папиросиной возится, пытается на ветру разжечь.
– Ну, все что ли? – сквозь зубы цедит. Глубоко затягивается, на оставшуюся жизнь, потому как истекла его жизнь, была и кончилась, и порукой тому нож, который ему в живот пыряет. И еще поворот в одну сторону, и поворот в другую сторону, как учили, наверняка. До болевого шока, когда отключается у человека ощущение смерти, боли, агонии, а возникает эйфория, кайф, по-ихнему.
Продолжаю сидеть, подобрав ноги, ничего не чувствуя. Тоже эйфория, обычная после того, как подобные штуки приходится вытворять. И приди кому в голову выпустить обойму, тоже, наверное, ничего не почувствую. Ведь нет жалости к мертвой Надежде Константиновне. И к бугру, и его мелкому подельнику.
Вокруг никого. Только шумит за подворотней город Братск под номером один. Да на снегу хнычет бугор, зажимая дыру в животе, откуда хлещет черная кровь. Но кажется, что ворота заскрипят, распахнуться, и вбежит Дятлов, а за ним – опергруппа, суровые, надежные, вооруженные, и деловито зачистят побоище, и даже Надежду Константиновну вытащат оттуда, откуда никто и никогда не возвращался.
Ждать надоедает. Оправляюсь, встаю, иду, качаясь бычком. Прислоняюсь к столбу, только для того, чтобы спрятать оружие. И еще разок подумать. Думать полезно. Иногда даже приятно, хотя не в этот раз. Возвращаюсь обратно, ощупываю бугра, что копался в сумочке Надежды Константиновны, отыскиваю кошелек. Он еще не все, хватает за пальцы, шепчет, но ничего не слышу, только тыкаю пальцем в глаз посильнее, чтоб из глазницы. Вот так – хлюп.