Пробуждение барса
Шрифт:
— Нет! — закричала Миранда. — Выброшу из сердца.
Мать посмотрела на дочь и молча вышла из комнаты…
Длинно тянулся колокольный звон. Вспоминали ушедших на войну. Спешили в церковь задобрить бога воском и словами.
Священник долго и нудно говорил о боге, смирении, покорности, уверял, что добродетель отмечается на небе и праведных ждет вечное блаженство.
Бледно мерцают лампады, в узкие окна настойчиво врывается солнечный луч. Тускнеют тоненькие огоньки. Где-то в углу всхлипывают женщины.
Мать
— Тебе одному верю, сына в битве сбереги.
Голос ее оборвался. Она долго стояла перед иконой, разглядывая тонкие ноги коня Георгия Победоносца, деловито выправила фитилек и, вздохнув, отошла в угол.
Люди с надеждою смотрели священнику в рот, уже не мечтая о вечном блаженстве, лишь бы теперь поскорей отпустил отдохнуть.
— Надо терпеть, — шепнула соседке бойкая женщина, — он всю неделю молчит. В воскресенье мы хотим отдохнуть, а он, хороший человек, соскучился, пусть поговорит…
На нее зашикали, но вдруг, словно одна грудь, вздохнула церковь. Священник кончил проповедь и хотел обратиться с воззванием пожертвовать на бога, но люди уже бросились к выходу. У всех было радостное чувство исполненного долга.
Спешили домой, запивали самодельным вином воскресный обед и ложились досыпать недоспанное за неделю.
На каменистом берегу полувысохшей от зноя реки валялись поломанные прутья, глиняные черепки, клочья перемываемой здесь шерсти, скорченные ветки, старый чувяк с разинутым ртом.
Рябые кругляки лежали, как стадо овец.
Давно, в одну из бурь весеннего разлива, издалека, может быть, из неведомой страны, сюда приплыло толстое бревно. Над ним долга стояли, осматривали, спорили и наконец отодвинули подальше, чтобы не унесло водой. Бревно плотно улеглось между камнями, прижилось здесь, вместе с людьми старилось, врастало в землю и темнело с бегущими годами.
По праздникам тянулись сюда старики. Они тесно усаживались на бревне, любовно поглаживая твердую кору, довольные целостью друга.
Опершись на палки, долго молчали, радуясь покою, обводили ослабевшими глазами знакомую картину — реку, где купались детьми, поле, которому отдали все силы, мост, сохранивший следы их былой удали.
Жили здесь долго, с землей расставались с трудом. То ли воздух здоровый, то ли кости закалены, но жили здесь подолгу.
Заскрипит голос, закашляются, и со вздохом кто-нибудь начнет; «Эх, эх, эх, плохие времена настали», — и пойдут вспоминать пережитое, и польется беседа, знакомая, близкая, никогда не надоедавшая.
Сегодня особенно оживленно у реки. Уже не пришлось начинать с обычного «эх, эх, плохие времена». Времена действительно плохие: о войне никаких известий.
Уже солнце покидало измученную землю, расстилая мягкое синеватое полотно, а старики все говорили о войне. Не слышалось
Через мост, постукивая мелкими копытцами, к реке спускались овцы. Датуна, вздыхая, сел на бревно. Старики сосредоточенно смотрели на него, ожидая новостей.
— Сколько шерсти в Тбилиси увозят! — подзадорил один.
— Прошлый год плохая шерсть была, овцы болели, а сборщикам дела нет — давай шерсть, других слов не знают. А почему я должен три года в старой чохе ходить? — запальчиво вскрикнул отец Гиви.
— Шерсть человеку нужна, — сочуственно вздохнул Датуна, — все из шерсти делаем… Чоху!.. Я без чулок на зиму остался.
— Доля! А проклятый мсахури спросил, хватает ли мне выданной доли? — перебил сгорбленный старик. — «Сколько наработаешь, столько получишь», а сколько один человек может наработать?
— Один человек мало может сделать, — согласился дед Шиндадзе, — вот буйволятник у меня развалился…
— Что буйволятник, дом хотел чинить, а сына на войну взяли, — пробурчал Шио. — Буйволятник! Вот у меня сборщик всю шерсть забрал, говорил — не отработал…
— Шерсть у всех забирает, пошлину надо платить…
— Думал — продам, приданое внучке сделаю…
— Хотел на корову обменять…
— Эх, эх, эх, плохие времена!..
Бесформенная тень, качаясь, легла на неровный берег. Перед изумленными глазами вырос двугорбый верблюд, нагруженный тюками. Высокий человек с шафрановым лицом, обрамленным черной вьющейся бородой, ловко спрыгнул с верблюда, окинул сидящих острым взглядом, небрежным жестом оправил стеганый полухалат, опоясанный широким персидским поясом — джаркеси.
— Али-Баиндур, щедрый купец и ученый банщик, с одинаковым удовольствием расстилающий тонкое сукно и вправляющий сломанные кости, приветствует почтенных мужей.
— Хорошо по-грузински говоришь… Что же, садись, раз приехал, — подвинулся дед Димитрия.
— Вот видите, товар привез, не меняю, все за монеты продаю: тонкое сукно для чохи, мягкие папахи из Ардебиля, настойку для волос, полосатые чулки, волчьи хвосты для открытия вора, кораллы для девушек, вышитые платки, целебную мазь от зубной боли и плохого глаза, мазь из крови удода для смягчения сердца гзири, серебряную кисею, персидские сладости…
— Не время товару, война у нас.
— У храбрых грузин всегда война… Жаль, народ беднеет… Попробуйте исфаханский шербет, угощаю.
Али-Баиндур вынул из тюка глазированный кувшин, яркую чашу и щедро оделил всех. Ароматный сок рассеял угрюмость. Заговорили.
— Шерсть имеем. За целый год отработанная доля лежит. На прошлом базаре никто не продал.
— Можем обменять, — поспешно перебил дед Димитрия, — для моего внука ардебильскую папаху возьму.
— Волчий хвост тоже возьму, — облизывая деловито чашу, проронил Шиндадзе.