Продолжение души
Шрифт:
Например, в "Свадьбе с приданым" влюбленность моего Максима делала меня - Ольгу - по-девически пугливой и в то же время озорной, точно я пробовала свою власть.
Ленивое, обаятельное и поверхностное отношение к моей Розине графа Альмавивы в исполнении Александра Ширвиндта делало меня тоже более поверхностной, но не лишенной женского кокетства, капризности куколки. И мне нравилось, что это играется именно так, а не глубже. Глубже стало бы одновременно и тяжеловеснее, а для нашего ажурного спектакля это было бы чужеродно.
В "Вишневом саде" роль Пети Трофимова
И когда в первом акте раздается голос Пети,- для меня это голос из другой жизни, из жизни совести, греха, моего преступления. Руки опускаются, боюсь поднять глаза, боюсь подойти, и, когда подхожу,- долго всматриваюсь. Ведь через него я чувствую свою вину: погибший сын, несчастная страсть к другому человеку - мой грех, мое вечное неискупаемое наказание.
Мне бы хотелось, чтобы за интеллигентностью, изяществом и женственностью Раневской все время чувствовалась бы неустойчивость души перед отчаянием, катастрофой, которая вкрадывается в душу неожиданно и от этого еще страшнее. Цепляюсь за разум, за желание помочь, понять, но обрыв, катастрофа должна подспудно существовать все время. Это конец любви, конец женщины, хотя она все еще кажется прекрасной.
Приезд Раневской, как и вся ее жизнь,- временны.
Постоянное возможно в ее жизни только в случае полной катастрофы падения. Жизнь как спокойная пристань - не для нее. Раневская за границей слишком во многом разочаровалась, потерялась. Ей нужно обрести себя. Наверное, в самые тяжелые минуты ей вспоминались родные дом, сад, где она нужна, понятна, и это давало силу жить.
Ей мечталось оказаться среди родной обстановки, чтобы обрести себя, стать самой собой.
Но Раневская очень искренняя женщина, и если все, о чем она мечтала, покидая Париж, не согреет ее душу, не наполнит терпением, силой, она не сможет притворяться перед самой собой и тогда рухнет последняя надежда обрести себя. И если в первом акте, получив телеграммы из Парижа, я жестко рву их и говорю, что с Парижем кончено, то во втором акте, получая телеграммы с просьбой о прощении, я уже не в силах им сопротивляться.
Все мне немило на моей родной земле без любимого. И монолог "О, мои грехи" - это не столько просьба о прощении за грехи, это скорее мольба Богу: дай мне жить по-прежнему, разреши мне быть самой собой, не наказывай меня за это, даже если это дурно! А может быть и не дурно?
Во втором акте я улетаю от них душой в Париж, к любимому. В своем белом кружевном платье с белым зонтиком и в прекрасной белой кружевной шляпе, я вся уже не с ними. Лишь на минуту звук лопнувшей струны заставит содрогнуться душу, на минуту, как возмездие, возникнет прохожий и все исчезнет навсегда...
Третий акт "Вишневого сада" я очень люблю. Занавес закрыт. Когда начинает звучать музыка, я кладу руки на плечи Пети. Я не знаю, что
Может быть, мое личное чувство одиночества сливается с чувствами Раневской, которые многократно усиливаются.
Начинается странный трагический, призрачный, нереальный бал. Мне кажется, что сцена вся в мерцании: тусклая люстра, потемневшее кружево, что-то похожее на паутину, какой-то полумрак, танцующие медленно люди... Музыка, как назойливая мысль, как навязчивая идея, которая вращается по спирали.
Раздается голос распоряжающегося танцами, но танцующие бесплотны, словно привидения, и если бы это было в кино, я бы всех нас могла вообразить одетыми в серый саван, сквозь который угадываются скелеты. Нет жизни, есть ее видимость.
В танце ухожу за кулисы, стою, пока мимо меня проносятся пары в веселой и тоже призрачной полечке. Выхожу вновь, не скрывая беспокойства. Иду через всю сцену, охваченная тревогой: "Отчего так долго нет Леонида? Что он делает в городе?" Вижу газовый серый шарф на стуле - предмет ненужного бала,- беру его как бессмысленность: "И музыканты пришли некстати, и бал мы затеяли некстати..." Поиграла шарфом, села на стул, ведь выхода нет, и трезво: "Ну, ничего..."
Выходит Шарлотта, показывает фокусы. Мне кажется, что в нашем спектакле эта сцена не производит должного впечатления. Нет трагического клоуна, каковым мне представляется роль Шарлотты, нет трагического баланса, нет тайны, а все это мне кажется необходимым в этой сцене.
Чехов в силу своей натуры и своей профессии видел жестокую правду жизни, но эта правда всегда была опоэтизирована его состраданием.
Сцена бала для Раневской - кульминация отчаяния, неустойчивости, крик души: "Я могу сейчас крикнуть, могу сделать глупость, спасите меня, Петя, говорите мне что-нибудь, говорите".
И в то же время это не подчинение горю, не пассивное принятие жизни, а протест, который можно выразить словами: "Это камень на моей шее, и я иду с ним на дно, но я люблю этот камень, я жить без него не могу".
Так может сказать человек, страстно жаждущий не сломиться, остаться самим собой.
Теперь о Пете. Если бы Петя был другим, может быть, все было бы у меня по-другому. Но этот Петя - не сентиментальный, не чувствительный, как бы против самого себя, своего сознания настолько жалеет меня, настолько ощущает ужас моего состояния, что заставляет меня искать у него помощи.
В его глазах ужас и нежность, точно рядом гибнет ребенок.
"Спасите меня, Петя, говорите мне что-нибудь, говорите!" Я - Раневская - вижу в глазах Пети больше, чем он говорит. Я хочу слышать это, хочу забыться в лавине эмоций, мне мало просто сочувствия, я хочу, требую, молю - лавины чувств, безрассудства.
И его скупые слова - "Я сочувствую вам всей душой" - возвращают меня на землю, я перевожу себя в материнское чувство - своим разумом, трезвостью, волей не даю унести себя в пропасть женского, греховного, бесовского начала. Ведь бесовское - это шажок - и пропасть.