Проездом
Шрифт:
Большое раздумье сошло в душу Вадима Петровича. Он опустился на кушетку, закрыл глаза и долго лежал так, не двигаясь ни одним членом. Он не хотел ничем тревожиться, думать о том, что его ждет, останется он здесь или очутится в Ницце или Каире… Ему было легко… Какая-то приятность впервые овладевала им в этом мезонине собственного дома. Никуда не нужно спешить. Ни перед кем не нужно прыгать, ни с каким шумным вздором возиться. Нечего и глодать себя тем, что живешь скучающим иностранцем и теряешь на бумажках тридцать процентов и более.
Силы еще есть. Средства хорошие. «Отступное»
И неизведанная жалость ко всему этому добру, заброшенному из-за брюзжанья, а потом и ко всей родине начала проникать в него.
— Хам торжествует! — вдруг выговорил он вслух и раскрыл глаза.
А кто позволил ему торжествовать?.. Вот такие, как он, Вадим Петрович, абсентеист и скучающий русский дворянин, добровольно обрекавший себя на роль бесполезного и фыркающего брюзги, чтобы кончить законным браком с гражданкой Леонтиной Дюпарк!
XV
Над террасой, спускающейся от храма Спасителя, стояла зимняя заря. Замоскворечье утопало в сизо-розовой дымке; кое-где по небу загорались звезды. Золоченые главы храма тоже розовели. Величавым простором дышала вся картина.
Электрические фонари разом зажглись, и их розоватый свет смешался с общим тоном освещения. Свежий снег лежал на дорожках цветника, на ступеньках террасы, на крышах домов. Мраморные стены храма отливали желтоватостью слоновой кости.
Тишина нарушалась только тихими волнами загудевшего колокола.
По ступенькам поднялся Вадим Петрович, в бекеше, в котиковой шапке, довольно легкою походкой, изредка опираясь о палку. Он из дому прошел пешком до Кремля, спустился Тайницкими воротами и набережной направился к храму Спасителя.
На верхней площадке он остановился и долго глядел. Картина захватила его. Грудь дышала привольно, глаза покоились на очертаниях Замоскворечья, ища дальнего края, где сизо-розоватая дымка переходила в густевшую синь свода.
Старинная маленькая церковь приткнулась сбоку мраморной громады, и кресты ее фигурных главок искрились в последнем отблеске зари.
Стягин искренно любовался. Волны медного гула, шедшего сверху, настраивали его особенно. Он оглянулся на ту сторону храма, где главные двери. Народ понемногу собирался к службе, почти только простой люд — мещанки в белых шелковых платках, чуйки [50] мастеровых, кое-когда купеческая хорьковая шуба.
Тихо, все еще любуясь картиной, прошел Стягин к паперти, поднялся на нее и еще раз постоял, глядя на уходящие в полумрак улицы Остоженку и Пречистенку и конец бульвара.
50
Чуйка — длинный суконный кафтан.
Так он себя еще не чувствовал в Москве. Осенью все его раздражало и бесило. Теперь все покоило взгляд, и тишина зимы убаюкивала нервы. Сколько живописных пунктов было по его пути, когда он спускался от Покровки к городу, а потом Кремлем и вдоль Москвы-реки! Ничто ему не мешало ценить своеобразную красивость панорамы. Нечто подобное переживал он только в Италии, в таких старых городах, как Флоренция. «Ужасная» Москва заново привлекала его, и он не пугался такого чувства.
То же продолжал он испытывать, стоя на обширной паперти храма Спасителя.
Вслед за какою-то старушкой с подвязанным подбородком, в коротком стеганом салопце, и он проник в боковой ход. Сюда попадал он в первый раз в жизни. Когда Стягин был студентом, храм строился, и строился долго-долго. Никогда его не интересовали работы внутри церкви. Наружный ее вид находил он всегда тяжелым, лишенным всякого стиля, с безвкусною золотою шапкой.
Внутренность храма, когда Вадим Петрович остановился невдалеке от средних больших дверей против мраморного шатра, покрывавшего алтарь, полная живописной полумглы, ширилась в грандиозных очертаниях сводов и стен; снопы маленьких огоньков на паникадилах мерцали в глубине, чуть-чуть освещая лики икон. Сверху ряды золоченых перил на хорах отливали блеском округлых линий.
Чем-то совсем европейским и грандиозным пахнуло на Вадима Петровича под куполом храма: пышная роскошь украшений, истовость всего тона, простота и ласкающая гармония целого. Ему не захотелось ни к чему придираться. Он отдавался общему впечатлению и, уходя, дал себе слово прийти сюда утром изучить все в деталях.
Сходя с паперти, он вспомнил вдруг восклицание Леонтины, когда она вернулась с Лебедянцевым после осмотра московских церквей.
— C'est cr^ane! [51] — выразилась она про храм Спасителя и воздержалась от всякой парижской бляги.
51
C'est cr^ane! — Здесь: вот это да! (Фр.)
— C'est cr^ane! — повторил и он вслух, но тотчас же стряхнул с себя воспоминание о приезде Леонтины, не хотел примешивать к своим сегодняшним впечатлениям память о ее невежественной сорочьей болтовне.
Он пошел пешком обедать к Лебедянцеву, и этот конец, — даже и по-московски не маленький, — не утомлял его. Он бодрым шагом спустился к Пречистенке. Зима принесла с собой полное освобождение от ревматических болей, чего он никак не ожидал. Сухой холод выносил он прекрасно.
К Лебедянцеву его тянуло. Веру Ивановну он видел у себя всего раз. Она пришла не одна, — привела старшую девочку, посидела с четверть часа, на расспросы отвечала мягко, но чрезвычайно сдержанно… Детей она любила, за выздоровление жены Лебедянцева не боялась.
Но ему хотелось и в тот раз поговорить с ней о ее личной судьбе. Неужели она так и проживет в этой невзрачной доле, довольствуясь дешевыми уроками, случайным местом чтицы, чуть не сиделки?
Он непременно поговорит с ней, и сегодня же, и прежде всего покажет ей, что он уже не тот Стягин, за которым она так умно ухаживала, не фыркающий брюзга, малодушно носивший иго парижской нечистоплотной связи. Она поймет и оценит.
Сегодня впервые познакомится он и с житьем-бытьем своего товарища, в котором нашел такого испытанного друга.