Прогулка под деревьями
Шрифт:
На предыдущих страницах нет подобных примеров, но останавливаться на этом я сейчас не намерен; примеры можно найти в любой поэтической антологии.
Но зато главки «По лунному следу» или «Приближение к горам» завершаются образами несколько иной природы. При особом падении света вещи обнаруживают не тайные соответствия другим вещам, но потенциал метаморфозы; это не просто неподвижный мир, чьи структура и возможное внутреннее единство открываются упоенному взору, но мир, готовый к переменам, движению с места, тяготеющий к иной форме или, по крайней мере, таящий в себе возможность преображения.
Горы реют, как стяги…
Тут, конечно, тоже есть простор — для поэта не слишком щепетильного, стремящегося всего лишь поразить читателя. Но образы, по-настоящему достойные внимания, всегда продиктованы чувством — сначала смутным, но постепенно обретающим форму; в этом конкретном случае я не могу не думать, что изменение мира под воздействием света так глубоко
Сегодня я склонен думать, что не могу объяснить глубину моего переживания ничем иным, как встречей с изначальными стихиями мира и человеческой жизни, и потому поэзия, ведающая этой областью переживаний, есть путь к нашему внутреннему центру, который, как я говорил с самого начала, представляется бесконечно удаленным.
Но далее мы замечаем, что образы, даже наименее ложные, ограничивают наше стремление к абсолютной истине, и тогда от них нужно отказаться. Сказать о проснувшейся, открывшей глаза женщине, что она подобна заре, или о горах, растворенных в туманной испарине света, что они полотнища или стяги, ставшие дымом, — это, возможно, и не обман в духовном смысле; эти слова подсказывают нам идею текучести обитаемого пространства, говорят о направлении его движения… Но образы полотнищ и дыма уводят в сторону от самих гор, при всей своей невесомости они только препятствуют взгляду в этом средоточии легкости, именуемом светом, а их звучание режет слух. И тут рождается мечта о совершенно прозрачном стихотворении, где вещи или явления просто даны, упорядочены, связаны тягой, создаваемой расстояниями, оттенками, которые сообщает игра света, и ясностью, даваемой четкой и вольной речью, свободной от стремления завоевать слушателя или прославить своего автора и вообще привести его к каким-либо победам.
Я наблюдал это на примере реки и деревьев. Мне казалось, что деревья и река восхищали меня не потому, что напоминали о чем-то давно любимом: об обнаженных девушках или их смехе, звенящем в саду, хотя в поверхностном слое восприятия присутствовало и это; и не потому, что они были способны, как мне чудилось, преобразиться, стать невесомыми; но, главное — по крайней мере, так мне чудилось, — потому, что, глядя на них, я был свидетелем столкновений изначальных стихий — деревья и вода заставляли меня осознать, что такое ветер или свет или то и другое вместе, то есть видимое делало зримым невидимое, препятствие давало форму движению и направлению движения. Здесь мне открывались не миражи, отражения моей внутренней жизни, но нечто реальное или действительно чрезвычайно простое — ведь речь шла о вещах обычных, о том, что находится рядом с землей, если говорить о деревьях, или непосредственно на земле, в траве, — и доступно любому, даже самому рассеянному взгляду. Тогда я, наверное, и понял, что нашему взгляду — или нашему сокровенному существу, душе, сердцу, уму — как ни назови эти формы внутренней жизни — необходимо препятствие, граница, а значит, и смертность — чтобы реальность смогла просиять или даже вообще существовать. Кажется, я понял тогда на миг, что нужно благословить смерть, без которой свет и любовь, так же, как и все наши слова, не имеют смысла — ни даже самой возможности существования.
Я пришел к мысли, опять-таки не слишком внятной из-за поспешности, что именно в смерти заключен источник всей красоты мира и источник нашей глубочайшей радости; но эта радость так сильна, а восхищение столь безгранично, что они становятся отрицанием собственного истока, изо всех сил стремясь его превзойти, взлететь над ним ввысь или каким-то образом уничтожить его, взорвать на тысячи осколков.
Я возвращаюсь к вопросу о преодолении образов, мне хочется понять, как это происходит в стихах, но я понимаю, что попадаю здесь в такие сферы, где идти вперед становится все труднее.
Итак, я решил, говоря о деревьях или реке (но это может относиться и к предыдущим примерам), что нужно отказаться даже от точных сравнений и просто положить все увиденное на звучащий во мне мотив. Сначала кажется, что это проще всего, но на деле удается исключительно редко — мгновение, когда поэзия, исподволь избавляясь от ненужного блеска, достигает своей высшей точки. Такова большая часть поэзии Данте; стихи Леопарди приближаются к этому, но с иным оттенком; а еще — лучшие стихотворения Бодлера, Верлена и даже Клоделя, а также и поздние, совсем прозрачные строфы Гёльдерлина. На первый взгляд такие стихи кажутся отказом от истинной поэзии в пользу прозаизма и банальности, — например, Гёльдерлин, автор стольких незабываемых, сильных образов, неповторимых оборотов, начинает вдруг говорить так просто:
Это было весною? летом? тогда соловей Жил в рощах соседних, сладкоголосый, С другими птахами. И деревья Нежили нас ароматами смол. Среди тропинок заросших, кустов, песка Где ступала нога, казались еще прекрасней, Еще желанней лесной гиацинт, Тюльпан, фиалка, гвоздика…И что может быть «проще», чем возвышенные диалоги героев Гомера или слова Франчески да Римини:
В досужий час читали мы однажды О Ланчелоте сладостный рассказ… [7]Или другая жалоба, принадлежащая Леопарди, — из «Вечера праздничного дня»:
Ты спишь, подруга, И все тропинки спят, и на балконах Лишь изредка блеснет ночной светильник; Ты спишь, тебя объял отрадный сон В притихшем доме; не томит тебя Невольная тревога; знать не знаешь, Какую ты мне рану нанесла [8] .7
Перевод М. Лозинского.
8
Перевод А. Ахматовой.
И однако, нет ничего труднее, чем обрести эту интонацию…
Что же тогда отличает подобные тексты от какого-нибудь заурядного воспоминания, от рассказа о своей жизни обычного человека? Само сказанное не поражает оригинальностью, словесной изобретательностью; просто здесь есть особый ритм, избираемый произвольно, но подчиненный поэтическим законам, основным следствием которого становится легкая приподнятость стиха над повседневным, но очень легкая, чтобы он не терял связи с реальностью, в которой живут люди. Поэзия тогда становится просто поименным перечислением вещей и приближается, никогда вполне не сливаясь с нею, к особой разновидности молитвы.
Уже в XVII веке Тукарам [9] , сын маратхского лавочника, не умевший ни читать, ни писать, передал брахманам псалмы, которые до сих пор поют паломники-индуисты:
Молитва Имени: воистину, это дело спасения, самое простое: она спалит грехи, совершенные в прошлых жизнях.И в другом месте:
Твое Имя — проводник через реки мира.Ибо «Бог живет в Своем имени» — так написал переводчик этих псалмов. Речь идет не о грубой магии, но о силе смирения и преклонения, когда они абсолютно чисты. На этом этапе моих размышлений мне остается только перейти к вопросам этики — раз уж я пытаюсь хоть как-то понять причины воздействия таких простых стихов и отличие их простоты от прозаизма, сниженности или грубости «прямого стиля», столь модного в наши дни.
9
Тукарам — индийский поэт традиции «варкари», автор более 4500 песнопений. Родился в 1608 (?) году в семье мелкого лавочника. После смерти отца унаследовал его дело, сначала процветал, а потом пережил множество ударов судьбы: разорение, голод, смерть близких. Это привело его к осознанию иллюзорности всего мирского и обратило к религии. Ему явился во сне Намдева — известный поэт, который попросил Тукарама продолжить традицию создания гимнов во славу Витхобы (семейного божества). С того момента Тукарам начал слагать песнопения, рассказывающие о его нелегком пути к Богу, о сомнениях и озарениях. Брахманы, считавшие кощунственным превращение низкого шудры в проповедника, жестоко преследовали Тукарама. Но после того как свершилось чудо и река Индраяни вернула ему брошенные в воду по их приказанию поэтические труды, брахманы отступили, а многие из них стали преданными учениками Тукарама. Наш современник, известный маратхский поэт Дилип Читре, считает, что по своему символическому значению чудо возвращения в нетронутом виде песнопений аналогично чуду воскрешения Христа. В 1649 году Тукарам исчез из деревни. Этот год считается годом его смерти.