Прогулка под деревьями
Шрифт:
Мы говорим сейчас о таких давних временах, что я вовсе не уверен даже в некоторых конкретных фактах. Мне скорее кажется, что эти первые критические заметки были связаны именно с текущей литературной жизнью, со встречами, с новой для меня открытостью и свободой. Редактор журнала «Цвета и формы», услышав о моих первых опытах, заказал мне несколько заметок. Мне было весело и интересно их писать, хотя выбор предложенных текстов был менее произвольным, чем в дальнейшем. Нет, мне кажется, что тогда все складывалось само собой, это не было обдуманное решение заниматься критикой.
И однако, тогда и дальше каждый этап вашей работы сопровождался критической деятельностью, вы пытались таким образом дать определение своим поискам — не только поэтически, но и аналитически. Например, это относится к изысканиям о новом классицизме.
Да, вероятно, я не так уж изменился, уже в самом начале наметились некоторые мои свойства и предпочтения, пусть они были еще более зыбкими, чем сегодняшние, но они уже определяли круг моего чтения и проявлялись в моих высказываниях; однако не думаю, что это происходило сознательно. Если перечитать сейчас те критические статьи, то можно сказать, ретроспективно
Тогда речь шла о Клоделе, Монтале, Элиоте и Рильке.
И, скажем, о Рамю, потому что…
Я оставил пока в стороне главных романских писателей — Рамю и Гюстава Ру. И еще Мориса Шаппаза: вы написали прекрасную статью о его первых стихотворных опытах. Не являлся ли Шаппаз в каком-то смысле воплощением католического здравого смысла — какому мог бы позавидовать Жорж Николь?
Да, возможно. Даже теперь, спустя много лет, когда я думаю о первых книгах Шаппаза, так потрясших Гюстава Ру, — он, пожалуй, был единственным поэтом младшего поколения, которым Ру восхищался безусловно, с первых же его шагов, — так вот, я думаю, что эти книги настолько превосходили все написанное тогдашними поэтами, что я не мог этого не видеть; с Клоделем или поэзией Ветхого Завета — уже с самых первых стихов из сборника «Заросли Ночи» — его сближало некое мощное лирическое дыхание, наполнявшее меня счастьем.
Теперь о Рильке: вы познакомились с его стихами в те годы и читали его потом на протяжении всей жизни. Недавно вы закончили перевод «Юношеских дневников», а раньше перевели многие страницы его сочинений. Только что вы побывали в замке Дуино. Вы можете рассказать, какое значение имеет для вас Рильке сегодня?
В моем восхищении Рильке нет ничего исключительного, он стал моим любимым поэтом еще в отрочестве и юности, из-за определенной близости — с учетом, конечно, всех различий — между его и моей натурой. Поэтому я с жадностью читал его в течение многих лет и с самого начала пытался его переводить, мне хотелось быть к нему как можно ближе, что как раз позволяет перевод. Должен сказать, что это восхищение длилось всю мою жизнь, но если в начале это была, можно сказать, слепая страсть, то со временем она превратилась в более сознательное и спокойное отношение, ведь чем больше узнаешь жизнь и творчество Рильке, тем больше сталкиваешься с неувязками и изъянами его личности, и они постепенно заставляют несколько от него отойти. Тем более на фоне такого поэта, как Гёльдерлин, обладающего, несомненно, более высоким и чистым голосом. Поэтому после того, как я много читал его в ранние годы, примерно лет до тридцати, а потом достаточно много переводил, я стал теперь думать о нем более отстраненно, как думаю и сегодня; сейчас меня гораздо меньше тянет его перечитывать, потому что мне кажется, что его стихи уже стали моей неотъемлемой частью. И, слава Богу, можно увлечься чем-то другим…
А эта поездка в Дуино?
Это был в определенном смысле любопытный, волнующий опыт. Я не из тех, кто совершает литературные паломничества, так, я ни разу не был в замке Мюзо, что в общем странно, ведь он находится в Швейцарии, и совсем рядом живут мои друзья. Но тем не менее я никогда не стремился там побывать и попал в башню Мюзо, кстати сказать, весьма труднодоступную, всего два или три года назад. Должен сказать, меня прежде всего впечатлили размеры. Я понял, что хотел сказать Валери, сравнивая Мюзо со средневековыми доспехами, в которые Рильке себя заковал и где Валери, по его словам, чуть не задохнулся, потому что это ведь совсем маленькая башенка, а в ней комнатки с крошечными окнами. Тут ощущается живая аура — владельцам не без труда удалось сохранить все почти в том же виде, как было при жизни поэта. Дуино я увидел при иных, торжественных обстоятельствах, на вручении премии Петрарки, при большом стечении народа, в ослепительно солнечный день, что совсем не соответствует атмосфере «Элегий», где этот замок предстает гораздо более строгим, ведь Рильке обычно жил там зимой и очень уединенно. Он и в самом деле отвесно стоит над морем, а значит, в то время, когда дует бора, так называется мистраль в области Венето, все должно казаться диким, суровым. Мне замок предстал прекрасным, но словно позабывшим о присутствии Рильке, хотя бы потому, что владельцы вынуждены открыть его для всякого рода конгрессов; во времена Рильке все было, конечно, иначе.
И тогда же вы оказались в местах, связанных с Леопарди…
Да, об этом я давно мечтал, потому что очень люблю Италию, а область Марке была одной из немногих, где раньше я не был ни разу, там и вообще относительно мало туристов. Я восхищаюсь Леопарди, когда-то давно пытался немного его переводить. Меня поразило вот что: если представлять себе Реканати согласно Леопарди, который был мизантропом и редкостным пессимистом, то получится унылый городишко, недалекая, ограниченная провинция — так, во всяком случае, ему казалось (или было) в дни его юности. Когда я читал у него о дворце, то даже вообразить не мог, насколько он велик, а ведь это настоящее прекрасное и величественное палаццо; что касается самого города, то он весь из розового кирпича и кажется чрезвычайно привлекательным, возвышаясь над нежными окрестными холмами. Если смотреть со стороны, благодатное место, каких в Италии множество. Испытываешь довольно сильный шок при мысли о том, что выпавшие на долю поэта невзгоды могли настолько исказить его взгляд на реальность; однако — и если бы не это, сейчас бы мы о нем и не вспоминали — ему удалось, как и впоследствии Кризинелю, извлечь из своей внутренней тьмы несколько сияющих и на редкость музыкальных фрагментов, быть может, самых звучных в итальянской поэзии.
Италия дала вам очень много. В каком году вы впервые попали в эту страну?
Я отправился туда в 1946 году, сразу по окончании университета. Мое первое путешествие оказалось особенно счастливым, я бы даже сказал, полным восторга, позади была учеба, ставшая
Я не знал ни итальянской литературы, ни итальянского языка, который стал изучать на месте. Лело Фьо, хоть сама и не была особенно известной, загадочным образом «знала всех в Риме», то есть дружила с итальянскими художниками, и у кого-то из них познакомилась с Унгаретти; однажды она взяла меня к нему. Я потому запомнил эту первую встречу, первоначальный момент нашей дружбы, которая длилась до самой его смерти, что Унгаретти был словно живым подобием Рима — солнечный, пылкий, прямо-таки львиное обличье! Он великолепно говорил по-французски, что облегчало наше общение, был женат на француженке (его жена тогда еще не умерла), а свою дочь (примерно одного со мной возраста) супруги воспитали на французской культуре. Он пригласил меня в гости, я тут же прочел его книги, и его поэзия стала для меня озарением. Но наша дружба была довольно своеобразной, похожие отношения сложились у меня потом с Понжем. Быть может, вовсе и не Унгаретти был мне по-настоящему близок в тогдашней итальянской литературе. Если бы я знал ее лучше, то для меня было бы естественней подружиться с такими поэтами, как Саба или Монтале, а Унгаретти по темпераменту был моей противоположностью, он воплощал силу, уверенность в себе, авторитет, веру в собственную поэзию, что было присуще, немного в иной манере, и Франсису Понжу. И все же эта встреча, наверное, была мне полезней, чем возможная дружба с поэтами, более близкими по духу: он учил меня тому, чего мне как раз не хватало — уверенности в себе, убежденности в своей силе. Я тут же попробовал перевести несколько его стихотворений. Унгаретти остался доволен моей работой — настолько, что впоследствии доверил мне перевод некоторых более значительных своих произведений, что позволило продолжать эти отношения и бывать в Риме, иногда подолгу, работая над новыми переводами. Его книги много лет подряд лежали на моем рабочем столе, не совсем так, как другие стихотворные сборники, не могу сказать, чтоб я часто их раскрывал: они были для меня чем-то вроде талисмана, потому что были связаны с особо счастливыми обстоятельствами этой встречи, не только с ним самим, но и с Римом, с Италией, так навсегда и оставшейся для меня избранной страной, наряду с Францией и моей родиной.
А после этого путешествия в Италию вы оказались в Париже…
Да, и неудивительно, что после Рима Париж показался мне тогда, осенью 1946 года, городом печальным и скорбным. Квартира Рене Юга, где я жил в первое время, работая над альбомом французского рисунка для издателя Мермо, не была отделана, там не было отопления, что тоже повлияло на мое первое впечатление — город показался мне суровым, и я думал, что не скоро к нему приспособлюсь.
С кем вы познакомились тогда в Париже?
Будь я предоставлен самому себе, возможно, я бы вообще никого не встретил, в ту пору я был крайне робким, необщительным. Работа для Мермо, напротив, заставила меня вращаться в писательской среде, общаться с представителями самых разных литературных направлений. Так произошла важная для меня встреча с Франсисом Понжем, мы стали друзьями, но я не буду сейчас на этом задерживаться, я много о нем писал. Думая об этих годах в Париже, я вспоминаю свои впечатления не только от литературной жизни, но и от самого города, который очень полюбил; я тогда не испытывал особой страсти к деревне, к природе и очень быстро привык к жизни в большом городе, мне нравилось по нему гулять, нравился его свет, и кажется, в стихах и в прозе тех лет Париж оставил зримые следы. Что касается собственно литературной жизни в то время, то сейчас, оглядываясь назад, я замечаю забавную и весьма характерную для меня вещь: у меня были друзья в разных, более или менее противоположных «лагерях». С одной стороны, Понж и рядом с ним три поэта моего поколения, которые, к счастью, до сих пор остались моими друзьями, — дю Буше, Бонфуа и Дюпен, о каждом из них можно сказать, что это «современные поэты», им свойственна определенная высота поэтического тона, убежденность, сила. Кроме того, все они были связаны с лучшей на тот момент французской живописью и скульптурой (я имею в виду Джакометти). С другой же стороны, через посредство Пьера Лейриса, одного из самых близких моих парижских друзей, я общался с группой литераторов, объединившихся вокруг очень скромного журнала «84» (названного так по номеру дома по улице Сен-Луи); этого журнальчика, разумеется, давно уже нет, сегодня его не найти, но он вполне заслуживает хотя бы частичного переиздания, потому что в нем печатались редкие и интересные тексты. В эту группу, существовавшую под эгидой Антонена Арто (но без его непосредственного участия), входили писатели Анри Тома, Андре Дотель и издатели: Жорж Ламбриш, Альфред Керн, Жак Бреннер и Марсель Бизо. Их форма литературного преломления жизни была иной, не столь броской и громкой, как у поэтов, упомянутых выше. Они не относились ни к современному авангарду, ни тем более к какой бы то ни было форме пассеизма. Это были вполне маргинальные писатели, даже при том, что Дотель и Тома стали, к счастью, более известны со временем. Они оставались вне литературных течений, попадающих в учебники под различными этикетками; их обошли стороной реклама, средства массовой информации и дешевая слава. Они мне были дороги в том числе и за это.