Прогулка под деревьями
Шрифт:
Почти неописуемая, невозможная встреча — снег и цветущие яблони; розоватые мазки кисти на белизне.
Холод, грязь, ледниковые оползни, сад в цвету; но еще и две лошади, словно выточенные из драгоценного дерева, неподвижные; и люди, рассеянные вдоль дорог, и это наивное ощущение, что все мы друзья или, по крайней мере, могли бы дружить — благодаря общему чувству, которое привело нас к этой могиле, к этому дому.
Было еще одно ощущение, по крайней мере у меня, — совсем странное: мне казалось, что нет никакой потери, никакой пустоты, пусто только в гробу. И более того — в каком-то смысле даже грусти не было, во всяком случае, у меня; было сильное чувство,
Всё в это утро было обновленным, исполненным жизни: переживание реальности мира, чудной реальности в момент встречи несовместимых крайностей; и ощущение человеческого тепла, и, повторяю, «душевного благородства», сиявшее изнутри и извне — под снеговыми тучами и под крышей дома.
Но абсолютным чудом, так парадоксально, если не сказать кощунственно породившим нечто похожее на тайное ликование, робкое, но тем не менее могучее, стали, конечно, слова — еще одна разновидность цветов или снежных хлопьев, которые взлетали, расцветали, парили несколько мгновений между землей и небом, — духовные сущности, но и материальные тоже, их бы не было, не будь настоящих цветов, скал, облаков, о которых они говорили, но рождались они из иного истока, не на небе и не на земле, они были сказаны нами, возникли в глубине сердечной, важные и нужные только для нас, — да, я уверен, что именно за ними в то утро осталась победа (пока это утро длилось) — победа над пустотой; и как же легко была она одержана, без всякого триумфального шума, победных криков, с простотой, равной чуду, — так ручей прокладывает себе путь среди трав и камней (и ручеек в самом деле звенел неподалеку, неутомимый).
Сияющий дым.
Или фимиам, струящийся из глубины сердца, когда оно раскрывается миру.
Сквозные сети слов собирали нас воедино, окутывали как плащ, но не заключали в себя, не отделяли от остального мира, напротив, все слова, сказанные тогда, были посвящены переходу, они сами были переходом, шагом вперед, — и гора перестала быть препятствием, стеной, но превратилась в прозрачную темноту, венчаемую снежным пиком, в ночь, чья дальняя вершина озарена рассветом.
И снова отрывок из «Мнемозины», идущий непосредственно перед тем, который был процитирован раньше:
Так: но милое? Солнца луч На земле мы видим, в тонкой пыли, И глубокие тени лесов… [211]И наконец, сразу же за тем фрагментом:
Но как случилось? Умер Ахилл. Под смоковницей, мой Ахиллес неподвижен…Вот так бывает, когда видимое и невидимое меняются местами, явления природы сливаются в одном аккорде со зверями, людьми, живыми и мертвыми, со словами, новыми и старыми, печаль оборачивается тайным ликованьем. И тогда, познав глубину, — пусть мы уязвимы и тленны, — прикоснувшись к тому, что так похоже на главное таинство бытия, сможем ли мы это забыть, умолчать?
211
Перевод Сергея Аверинцева.
Вот и завершены — но как же неловко, косноязычно, раньше я ни за что не позволил бы себе такое — эти записи, которые я начал сразу после 21 апреля, а потом они лежали три года тяжким грузом,
И пусть бы еще я провел над ними много дней, пытаясь как-то переделать, исправить, улучшить написанное! Ничего подобного, наоборот, все это время я старался держаться подальше от этих страниц, не желая даже смотреть на доказательства собственного бессилия; оправдаться занятостью я тоже не мог…
Я был способен только иногда сделать короткую запись о том, до какой степени чувствую себя «сломленным», побежденным; не боль испытывал я, не страдание, а именно чувство поражения.
Но была еще и неловкость, какой, быть может, я не переживал никогда в жизни, — чувство вины перед тем, что всегда казалось мне самым важным.
Растерянность, сломленность, отвращение к самому себе, но вместе с тем — последние остатки упорства, настойчивости.
В один из таких дней мне вспомнилась строка сонета, написанного Гонгорой в глубокой старости:
Caduco el paso? Illustrese el juncio…Которую я перевел так: «Неверен шаг? Зато светлее ум…»
Неудивительно, что эта строчка преследует меня сейчас. Но что, если ум тоже становится «неверным»? С этим ничего не поделаешь. И поэтому тоже я все никак не мог завершить эти странички, а ведь то утро в Трюинасе действительно было для меня, как я продолжал думать, одним из редких моментов за последние годы, проведенные «в овраге», я снова на какой-то миг «обрел центр». Но потом снова утратил все.
Я переживал период, когда «летучие слова», те, что всегда казались мне легкими, крылатыми, упали наземь в жалком беспорядке; как дикие голуби в Пиренеях, летевшие в сети целыми стаями, — я наблюдал это подростком в Стране басков в 1938 году, кажется, нас привели специально посмотреть на это «прекрасное зрелище» — и тогда мне действительно показалось, что это красиво.
Но сейчас, блуждая в лабиринтах памяти, я все спрашиваю себя, удалось ли хотя бы нескольким птицам ускользнуть от летящих на них сетей и невредимыми преодолеть перевал? И того же мне хотелось бы пожелать этим «последним словам».
(«Parole estreme», сказанные Танкреду умирающей Клориндой в октавах Тассо, который так чудесно положат на музыку Монтеверди.)
Позже — в ноябре 2002-го — мне был еще один знак: на дороге между местечком Глез и Ле-Роше-дез-Ор я увидел несколько тополей, которые полыхали или, лучше сказать, горели как желтый огонь свечи, как золотые языки пламени на фоне темно-зеленых лугов — рядом с крутым склоном, где паслись коровы, — склон казался почти вертикальным, как на миниатюре из часослова. Эти свечи, зажженные в разгар дня, чуть колебались над тихими отлогами долин; их прозрачно-золотой, закатный свет коснулся моих усталых глаз, и они раскрылись — во всяком случае, на то время, пока я проезжал мимо.
Знаки, которые помогают жить, их все меньше.
В конце концов, отчаявшись, три года спустя, почти день в день с тем утром в Трюинасе, я принял решение удовольствоваться — хотя это слишком громко сказано — уже сделанной работой.
Ведь то, что я хотел запечатлеть, уходит от меня все дальше.
Слова эти все больше похожи на надпись на чужом языке, который когда-то был понятен, и я даже пытался на нем говорить, но теперь вот совсем позабыл.