Прогулка под деревьями
Шрифт:
Не будет ли слишком «красиво» и успокоительно процитировать под конец один фрагмент из «Ада» Данте — но он удивительно хорошо сочетается в моем сознании со смехом Аглаи и с горными потоками Швейцарии, — повествующий, каким образом Данте и Вергилий нашли путь к выходу?..
Там место есть, вдали от Вельзевула, Насколько стены склепа вдаль ведут; Оно приметно только из-за гула Ручья, который вытекает тут, Пробившись через камень, им точимый; Он вьется сверху, и наклон не крут. Мой вождь и я на этот путь незримый Ступили, чтоб вернуться в ясный свет, И двигались все вверх, неутомимы, Он — впереди, а я ему вослед, Пока моих очей не озарила Краса небес205
Ад, песнь 34-я.
В этом заключена глубокая тайна. Но порой, идя своим несравненно более легким и даже, я бы сказал, однообразным путем, я словно следую за тем же вожатым, чтобы освободиться от связавших меня пут, чтобы путем незримым выйти в ясный свет…
ТРЮИНАС, 21 апреля 2001
Накануне похорон Андре дю Буше, 20 апреля, его дочь Мари позвонила мне и попросила сказать слово во время панихиды; я ответил сначала, что у меня вряд ли хватит на это мужества. Но потом, в тот же вечер, я вдруг представил себе, что никто вообще ничего не скажет — уже предчувствуя, что никакой общепринятой церемонии не будет, — и торопливо набросал следующее:
«В последнем письме, полученном от Андре дю Буше 31 марта, были слова: „Возвратясь в Трюинас, в восхитительной вьюге…“»
Они напомнили мне стихи Гёльдерлина, из «Мнемозины»:
И снег, словно ландыши мая, он воплощает Души благородство — где бы она Ни взрастала — сверкает среди зеленых Лугов на склонах альпийских Там, где ввысь уходит тропа, твердя О кресте придорожном — он был воздвигнут В память погибшим, Один путник и рядом Другой. Но что это значит?«Благородство души»: слова, которые сейчас почти невозможно выговорить, но ведь именно за это мы любили Андре дю Буше, восхищались им; еще любили его юношескую горячность, которая не покидала его до последних дней — несмотря на то что ему пришлось вынести; и восхищались твердостью духа — ее он тоже сохранил до конца, этому я всегда немного завидовал.
Всякий раз, возвращаясь из Трюинаса, мы с Анн-Мари чувствовали себя окрепшими, внутренне обновленными. И если было светло, то на обратном пути, миновав Дьелефи, мы встречали узенькую речку, она сверкала перед нами словно некий путеводный свет, в нескольких местах рассекший скалу, которая и сама вся сияла. Именно такие вещи поддерживали нашу дружбу в течение этих пятидесяти (и даже больше!) лет, именно о них он умел сказать в своих стихах, как никто, — словами, подобными стрелам, тугому луку.
Пламенеющими словами.
Мы не услышим их больше никогда, я хочу сказать, не услышим его голоса, — и этого нам будет очень не хватать, каждому из нас.
«Восхищенный в Трюинасе, сегодня, 20 апреля, унесенный восхитительной снежной бурей»: «снег словно ландыши мая» — они скоро появятся — «он воплощает / души благородство / где бы она ни взрастала»…
И вот, когда на другой день мы, покинув Гриньян около девяти утра, ехали вдоль медленно сужавшейся долины Леза, я показал Анн-Мари тучи на горизонте (к которым мы приближались), прибавив, что они могут нести снегопад. И в самом деле, снег пошел сразу после Дьелефи, тяжелый и влажный, одновременно сгустился туман, мы даже стали опасаться, что не доедем. В Трюинасе нас встретил припудренный белым простор, холодный воздух, скользкая грязь на дороге; получалось теперь, что фразу про «снежную бурю», которой я хотел начать и завершить свою речь и которую употреблял метафорически, нужно будет изменить, потому что вьюга, сопровождавшая вынужденный отъезд Андре дю Буше из Трюинаса в конце марта, разыгралась снова — на этот раз провожая его в последний путь…
Когда мы оказались на маленьком кладбище на дне долины, рядом с часовней, где, кстати, мы ни разу не были раньше, экскаватор дорывал яму в жидкой грязной земле. Уже собрались люди, некоторых мы не знали, но были и знакомые, и друзья, однако никого из членов семьи, так что мы решили пока зайти в часовню, чтобы укрыться от холода и редкого снега, который продолжал падать, но часовня оказалась заброшенной, и внутри было еще безнадежней и холодней, чем снаружи. Наконец мы увидали Анн, затем Мари, а потом Поля и Жиля. Казалось, ничего, совсем ничего не было подготовлено,
Никакого ритуала — он отвергнут, — сознательно или нет, никакой, пусть самой простой и скромной, церемонии: молчание, влажный пронизывающий холод, снег, постепенно превратившийся в дождь, и это странное ожидание, в котором застыли все мы — потерянные, бессловесные.
В конце концов вместо литургии, которой я, человек отсталый, где-то в глубине души дожидался (но она была бы, как я теперь понимаю, неуместна, тогда как этот сумбур, это смятение подходили как нельзя лучше), были произнесены какие-то слова — как будто случайные, но на самом деле — вовсе нет; как неслучайны были цветы, здесь и там угадываемые под снегом. Доминик Гранмон [206] , подойдя к могиле, прочитал «Апрель», стихотворение Андре, написанное в 1983 году, и это было прекрасно, потому что оно говорило о «синем скрещенье путей» и о цветах, и эти цветущие, полные стихийной силы слова говорили «нет» грязной разверстой яме; и так же потом прозвучали другие слова, но еще более горячие, пронзительные — возглас Жака Дюпена: «Андре, брат мой!» (А я стоял и так ни разу и не подумал о его мертвом теле, я просто смотрел на пейзаж, какого еще никогда не видел, — и говорил себе, что подобных слов я не смог бы произнести и что это не делает мне чести.) Потом и я прочел свои несколько строчек: «и снег словно ландыши мая / он воплощает / души благородство», ощущая, что и я тоже коснулся какой-то неоспоримой, изначальной истины нашей дружбы. Наконец незнакомый мне человек вышел вперед с книгой в руках и тоже начал читать — а снег тем временем совсем перестал падать; то, что я услышал, еще больше поразило и взволновало меня: я сразу узнал последние страницы «Обермана», а именно — строчки, начинавшиеся словами «если бы цветы были всего лишь красивы…»; в шестидесятые годы они стали для меня настоящим откровением, и я включил их в одну из глав «Пейзажей с пропавшими фигурами».
206
Доминик Гранмон (род. в 1941 г.) — поэт, эссеист, журналист, переводчик с чешского и греческого языков.
Я слушал, и звучание слов входило в меня так же глубоко, как и обступавшая нас зима в апреле:
«…Сколько несчастных твердили из века в век, что цветы даны нам лишь затем, чтобы приукрасить каторжные цепи жизни, чтобы ввести нас в обман с самого начала и поддерживать иллюзии до самого конца! Но они делают нечто большее — хотя, возможно, напрасно: они указуют на то, чего никакая человеческая мысль не в силах постигнуть.
Если бы цветы были всего лишь красивы, лаская наш взгляд своей прелестью, они все равно бы пленяли нас; но иногда их аромат дает словно бы новое, счастливое чувство бытия и переживается как едва слышный призыв к более глубокому видению мира. Ищу ли я эти незримые эманации, являются ли они сами по себе, застигая врасплох, — я воспринимаю их как мощное, но вместе с тем мимолетное выражение некоей мысли, чью тайну заключает и несет в себе материальный мир».
Я слушал продолжение, волнуясь все больше:
«…но я вижу нарциссы или жасмин и понимаю, что, несмотря на все наше несовершенство, мы были созданы для лучшего мира».
«К чему я стремлюсь? Надеяться, потерять надежду — это значит сначала быть, а потом не быть: в этом, возможно, и заключена человеческая доля. Но все-таки почему — пропев взволнованные песни, вдохнув дивное благоухание цветов, познав дерзание мечты и высоты мысли, — почему мы должны умереть?»
Потом я услышал о «женщине, исполненной ласковой грации», которая приблизилась, «прикрытая лишь завесой ложа», подходила, удалялась, возвращалась, «смеясь над своим томным желанием» — как иная, более драгоценная разновидность цветка, — а затем, внезапно: «Но потом приходится стареть».
Словно самое таинственное и необходимое в жизни было затронуто походя, почти случайно… вплоть до этих последних строк, они и были прочитаны последними в то утро, над пустой еще могилой: