Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
Здесь, в доме Бауэра [43] , вставшего когда-то на месте царских прачечных, с марта по ноябрь 1924 года и жила она с неизменной Судейкиной. Жила, точней, Ольга Судейкина с неизменной «Анкой»: квартиру от фарфорового завода дали Судейкиной – она делала там фарфоровые статуэтки. Она ведь не только была «петербургской куклой, актеркой», но и не менее знаменитой «кукольницей», великолепной художницей и скульпторшей. В анкете, которую Ольге придется заполнять во Франции, куда она скоро уедет, напишет про себя: «артистка-художница». А на фарфоровый завод ее, кажется, устроит скульптором именно Пунин, ставший там не то главным художником, не то художественным директором. Может, потому «Анке» досталась здесь маленькая и узкая комната, а Ольге – большая и светлая. Зато у Ахматовой было окно на Неву, а у Ольги – во двор, на грядки, которые в тот год разбивали здесь их соседи по дому.
43
Кстати, в доме Бауэра, но за полвека до Ахматовой, жила семья генерала, тайного советника С.И.Мережковского, чей сын Дмитрий станет всемирно известным писателем.
Шестое окно… Что бы Ахматова увидела из него сегодня? «Аврору» на приколе. Тогда она «Аврору» не видела, но, думаю, помнила о ней. Ведь на «Авроре» в самую революцию был, по слухам, ее брат – гардемарин Виктор Горенко. Она знала, что офицеров корабля восставшие матросы топили. К счастью, это оказалось всего лишь слухами [44] . Брату Ахматовой удалось избежать смерти, она узнала потом, что он вместе якобы с внуком Льва Толстого Ильей пробрался в Сибирь к Колчаку, потом жил на Сахалине, а затем уехал в эмиграцию. Может, потому Ахматова чуть ли не до старости с некоторым испугом говорила, что брата у нее нет…
44
Революция застала Виктора Горенко в Севастополе, на Черноморском флоте. Там тоже расстреливали морских офицеров, но Виктору удалось избежать казни. Н.Мандельштам напишет потом: «Про второго брата, Виктора, ей (Ахматовой.
– В.Н.) сказали, что он расстрелян в Ялте. Слух шел такой: тела сбросили с мола в море...» К счастью, Виктор, раздобыв штатскую одежду, выбрался из Крыма и бежал на Сахалин. Там, в построенном им доме, жил до 1929 г., принимал у себя приехавшую к нему мать (она прожила у него три года), а в 1929-м, когда на Сахалине начались аресты, бежал сначала в Китай, а затем, в 1947 г., через двадцать лет, в США. Ахматова знала, разумеется, о его бегстве на Запад, и когда с 1953 г. он стал писать ей письма - она ни на одно за десять последующих лет не ответила. Написать ему решилась только в 1963 г., за три года до своей смерти. Боялась.
Не могла она видеть раньше из шестого окна и телебашни на горизонте. Ахматова, кстати, и в молодости с подозрением относилась к технике: опасалась машин, боялась лифтов. А в 1924-м, как пишет Лукницкий, смеялась над идеей постройки метро в Петрограде и радовалась, что в городе на болоте метро невозможно: здесь «разве что подводные лодки могут ходить». С метрополитеном ошиблась, но интуитивно понимала, куда могут привести все эти технические новшества. Например, один писатель вспомнил недавно ее слова: «Чем скорее летают самолеты, тем более будут оскудевать человеческие отношения, а заодно и поэзия. Исчезнет понятие разлуки, радость встреч и разная другая необходимая человеческая канитель…» Что ж, все это подтверждается ныне – милая «канитель» действительно исчезает.
В 1920-х годах метро даже не планировалось еще и уж тем более не было какофонии вольного телеэфира. Зато было пение марширующих где-то неподалеку красноармейцев, которое, лежа на подоконнике, Ахматова любила слушать. Считала – это единственное пение, где «нет и не может быть фальшивых нот». Через много лет, в Ташкенте, в эвакуации, гуляя с Фаиной Раневской, она, увидев поющих в строю солдат, скажет неожиданно: «Как я была бы счастлива, если бы солдаты пели мою песню». Именно это считала знаком настоящей славы и известности. Но сама, если говорить о стихах, как раз в угловом доме Бауэра и перестала «петь». На долгих шестнадцать лет замолчала…
Вход в квартиру был со двора – тринадцать разрушенных временем ступенек, ныне почти заросших травой. Эти ступеньки да несколько старых деревьев в просторном дворе, думаю, помнят еще женщину в черном шелковом платье, с белым платком на одном плече, в белых чулках и черных туфлях – все «единственное у нее тогда», как писал Лукницкий.
Поперек низких ворот этого дома в наводнение 1924 года лежала выброшенная на берег лодка. «Вода была выше колен, но совсем теплая… так что стало даже приятно, когда промокли ноги… – писал о наводнении Пунин. – Ахматова – очень возбужденная… В газетах сказано, что наводнение – наследие царизма…» Пунин уже не был тем «левым» комиссаром, каким встретился когда-то Ахматовой. О том же наводнении, к примеру, он с видимым удовольствием записывал гулявшие антисоветские шуточки. «Что вы так радуетесь наводнению, – сказал при нем кто-то, – все равно большевиков не смоет…» Идеологические перемены в нем заметил наблюдательный Чуковский, который прямо спросил Ахматову: «Как вы думаете, чем кончится внезапное поправение Пунина?» Ахматова невесело усмехнулась: «Соловками…» И напророчила – он ведь и умрет в лагере…
А другого гостя этого дома – тоже влюбленного в Ахматову – довольно скоро расстреляют. Я говорю чуть ли не о самом знаменитом тогда писателе – Борисе Пильняке. Пишут, он таскал ей сюда дивные корзины цветов, приводя Ахматову в немалое смущение. Женихался, так сказать. Для полной славы ему не хватало Ахматовой в женах. «Пильняк семь лет делал мне предложение, – говорила потом Ахматова, – а я была скорее против». Впрочем, определенные
В бывшую квартиру поэта, к тому шестому окну, меня не пустили. Набычившийся охранник в черной форме с иголочки тупо повторял: «Ахматова – не знаю таких. Нет! Не положено, без разрешения не могу». Но и без отсутствующих новых хозяев этого дома я знал, что не найду той узкой комнаты, увешанной иконами; камина, на котором она держала горящей свечу, чтобы было от чего затопить печь; полов, вздувшихся в наводнение и навсегда испорченных. Даже той Невы в окне не увижу, тех волн, которые в то лето унесут навсегда изломанный, изорванный в клочья Пуниным букет левкоев…
Лучше всех сам воздух этого дома описал художник Анненков, давний знакомый Ахматовой. Еще четыре года назад она в квартире какого-то «свитского» генерала, бежавшего на юг, позировала Анненкову для знаменитого портрета – того, где она «с гребнем» (Кирочная, 11). «Это происходило в яркий, солнечный июльский день», – вспоминал он, и Ахматова была одета «в очень красивое синее шелковое платье», которое ей, кажется, тогда прислали из-за границы [45] . А сюда, в дом Бауэра, осенней ночью под проливным дождем Анненков провожал однажды Олечку Судейкину – после вечера в издательстве «Всемирная литература». «Подойдя к подъезду, Оленька предложила мне зайти к ней, посидеть, – вспоминал Анненков, – так как у меня не было ни зонтика, ни непромокаемого пальто. Было около часа ночи, но я согласился. Оленька провела меня в свою комнату. В другой комнате Ахматова была уже в постели, и я ее не увидел… Ливень за окном не унимался. “Ложись на диван, – сказала Оленька, – уйдешь завтра утром, авось подсохнет”. В комнате Судейкиной, кроме ее постели, была еще небольшая оттоманка с подушками. Я снова согласился… Не сняв пиджака, прилег на диван. Оленька подняла с полу небольшой коврик и прикрыла им меня. “Немножко грязненький, но все же согреет”, – сказала она, погасила свет и стала раздеваться, чтобы лечь. Через несколько минут я заснул…»
45
Тогда Анненков сделал сразу даже два портрета-наброска Ахматовой. Один - тушью и черной акварелью, другой - гуашью. Про первый Е.Замятин напишет: «Траур волос, черные четки на гребнях», а Л.Чуковская скажет, что он «является знаком всей поэзии Ахматовой». Второй же портрет Ю.Анненков закончит в эмиграции и через много лет пришлет Ахматовой его фотографию. А вообще, в те годы она позировала нескольким художникам. До революции Савелию Сорину на его квартире (канал Грибоедова, 83), в 1922 г. ее в своем доме рисовала З.Серебрякова (Никольская, 15), тогда же ее рисовал К.Петров-Водкин в своей мастерской (18-я линия, 9) и в том же году - Лев Бруни. Он свой знаменитый акварельный портрет создаст в гостях у Ахматовой (Фонтанка, 18), в доме, о котором я уже рассказал.
Утром их разбудила Ахматова. В темном платье и полосатом переднике, она вошла с подносом, на котором были чашки с липовым чаем, сахарин и ломтики черного хлеба. «Принесла ребятишкам покушать, – улыбнулась, – потчуйтесь на здоровье!» И Анненков, и Судейкина засмеялись. Откинув коврик, Анненков встал. Судейкина присела на постели, прикрытая одеялом. Ливень кончился, сквозь оконные шторки светило солнце. Ахматова поставила поднос на одеяло и ела на край кровати. «Я придвинул стул, – пишет Анненков, – и – втроем – мы весело позавтракали…» Через полвека, в Париже, Анненков хлебосольно «отплатит» Ахматовой уже обедом, мешая его, впрочем, с горькими слезами воспоминаний…
Да, двое из этих троих уже осенью окажутся в эмиграции: сначала Анненков, потом Ольга. Этот дом на углу Фонтанки и Невы я вообще называю «домом расставаний». Единственным, вероятно, исключением была завязавшаяся здесь на всю жизнь дружба Ахматовой и Надежды Мандельштам. Последняя не без ехидства опишет позднее и секреты обольщения, по Ольге Судейкиной, и ее приемчики: «Тряпка должна быть из марли – вытереть пыль и сполоснуть… Чашки тонкие, а чай крепкий… Темные волосы должны быть гладкими, а светлые следует взбивать и завивать. И – тайна женского успеха по Кшесинской – не сводить “с них” (с мужчин. – В.Н.) глаз, глядеть “им” в рот – “они” это любят…» Надежда Яковлевна не раз наблюдала здесь эти «маневры». «Оленька… стучала каблучками, танцующей походкой бегала по комнате, накрывая стол к чаю, смахнула батистовой или марлевой тряпочкой несуществующую пыль, потом помахала тряпкой, как платочком, и сунула его за поясок микроскопического фартушка… Подав чай, Ольга исчезала, чтобы не мешать разговору, – пишет Надежда Мандельштам, – Характер своей подруги она изучила: Ахматова, когда приходили гости, всегда выставляла своих сожительниц из комнаты, чуть не хлопая перед их носом дверью…» Кстати, именно Н.Мандельштам утверждала, что Ахматова, «равнодушная к выступлениям, публике, овациям… почестям, обожала аудиторию за чайным столом… Я говорю: “Ануш, там идут к нам”, – и она спросит: “Что, уже пора хорошеть?” И тут же – по заказу – хорошеет»…