Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
«Люд-лучи», будущие футуристы, – ватага, про которую кто-то скажет, что «судьба сплела из этих имен один веник», станут собираться сначала у художника Матюшина и его жены поэтессы Елены Гуро на Лицейской улице (ул. Рентгена, 4), а потом – в одной странной мансарде на Петроградской стороне, где все было устроено на парижский манер (Большой пр., 56). Там, под крышей многоэтажного дома, жили художники – Иван Пуни и его жена Ксана Богуславская – «святое семейство», как звали их за любовь и согласие. В этой мансарде, привезя из Парижа «жизнерадостный и вольный дух Монмартра», они устроят настоящий салон футуристов. Здесь «поэты-будетляне» – Маяковский, Бурлюк, Лившиц, Матюшин, даже Игорь Северянин – будут дневать и ночевать.
Центром, к которому тянулись все, была, конечно, она – Ксана. Обаятельная, остроумная, полная энергии.
«Хлебников сидел, как унылая, взъерошенная птица, зажав руки в коленях, и либо упорно молчал, либо часами жонглировал вычислениями, – напишет через пятьдесят лет в Париже полупарализованная уже Ксана. – Воображал, что влюблен в меня, но, думаю, оттого, что я рассказывала о горной Гуцулии, о мавках». Это, кстати, тоже правда. С Ксаной связаны многие стихи Хлебникова: «Ночь в Галиции», «Мавка», поэма «Жуть лесная»… Но правда и то, что настоящая «жуть» случится, когда Ксана «нацепит», шутя, на Лившица свое черное жабо и запретит снимать его. Тот так и ходил в нем под бешеными взглядами Велимира, пока однажды, когда Лившиц невинно болтал с Ксаной, Хлебников вдруг не схватил скоблилку художника (считайте, нож!) и, подбрасывая ее на ладони, не рванулся к Лившицу: «Я вас зарежу!..» Хорошо, что Бурлюк вовремя перехватил его руку…
Правда, благодаря инциденту в мансарде случилось нечто невероятное. И гости дома, и даже мы, нынешние, обрели и тут же, увы, потеряли, может быть, великого художника. Ибо Хлебников, остановленный Бурлюком, в тот же миг кинулся к мольберту и схватил кисти. Он запрыгал вокруг него в каком-то заклинательном танце, мешая краски и нанося их на полотно с такой силой, словно в руке его был резец. Когда в изнеможении упал на стул, ноздри его раздувались, он задыхался.
«Мы, – пишет Лившиц, – подошли к мольберту, как подходят к только что отпертой двери. На нас глядело лицо, довольно похожее на лицо Ксаны. Манерой письма портрет отдаленно напоминал… Ренуара… Забывая о технике… я видел перед собой, – заканчивает Лившиц, – ипостазированный образ хлебниковской страсти…» То есть, говоря проще, с портрета Ксаны на всех глядела обнаженная «страсть поэта». Не дверь открытая – здесь было открыто сердце. И, словно догадавшись об этом, будто прикрывая душевную наготу свою, Хлебников, не дав никому опомниться, неожиданно густо-густо замазал холст черной краской… [191]
191
Недавно в переписке Лили Брик и ее сестры, Эльзы Триоле, наткнулся на имя К. Богуславской. Оказывается, Э.Триоле в 1970 г. нашла в Париже Ксану и сообщила в Москву Л.Брик: «Была вчера у Ксаны Пуни. Она живет за городом, у нее был удар, и она почти парализована, квартира же в Париже, на 4-м этаже. Ей необыкновенно повезло в том отношении, что в больнице к ней привязалась ночная сестра, с которой она сейчас живет и которая за ней ухаживает, как мать родная. Была у нее Надя (русская жена художника Фернана Леже.
– В.Н.) и выудила у нее две картины для Москвы или Ленинграда. Ксана ее видеть не могла до сих пор, но икра, московские конфеты плюс две певицы из Большого театра покорили немедленно Ксанино сердце на несколько миллионов. Тут же ей Надя объяснила, что она к нам ни ногой, оттого что мы ненавидим Россию...» Редкие, кстати, строчки в многостраничной переписке сестер, когда они не говорят «о тряпках». Правда, об икре и московских конфетах не удержались - помянули...
Потом, в Куоккале, на даче Ксаны, он горько пожалуется молодому Шкловскому: «Что нужно женщинам от нас? Чего они хотят? Я сделал бы все. Может быть, нужна слава?» Шкловский промолчит. А Хлебников, охладев к Ксане, легкомысленно пропрыгав осень по камням залива, влюбится в Куоккале сразу в двух Вер. Одна, дочь писателя Лазаревского, была точь-в-точь Наташа Ростова, другая же настолько хороша, что вся литература, по словам Велимира, не дала еще ей равного образа. Ах, как писал он о любви! «Русь, ты вся поцелуй на морозе!» Хотя и в любви вновь окажется кукушонком – чужим в чуждых уютных гнездах…
«Я дорожу знакомством с семьей писателя Лазаревского, – напишет Хлебников домой. – Старый морской волк с кровью запорожцев в жилах. Все же Евреиновы, Чуковские, Репины какая-то подделка в конце концов».
Не стоит, думаю, задаваться вопросом, почему Чуковские и Репины – подделка, а средний писатель Борис Лазаревский, кстати флотский следователь, – писатель настоящий. Объективным поэт не был никогда. Могу лишь предположить, что мнения его могли зависеть и от того, сколько раз на дню Хлебников встречал в Куокалле дочь Лазаревского – Веру. Однажды, в августовский день 1915 года, он, например, столкнулся со своей Наташей Ростовой аж пять раз. На берегу залива, потом на вокзале, потом в ресторане, потом в кинематографе и, наконец, снова на пляже, но уже ночью, в половине двенадцатого. Правда, к сентябрю того же года в его жизни возникнет и другая Вера – Будберг…
Не знаю где, но в нынешнем Репине, на берегу Финского залива, стоял когда-то богатый дом Будбергов. У хозяина – дочки. И с одной из них, с «очаруньи» Веры, Хлебников в сентябре просто не сводил глаз. Первый раз увидел ее 12 сентября 1915 года, а через пять дней, 17 сентября, неожиданно встретил ее на море. С семьей барона Будберга его познакомит друг Матюшин, и поэт станет бывать в доме у залива чуть ли не каждый день. Будет приносить Вере цветы, читать стихи, где и назовет ее «очаруньей», и тут же, впрочем, отрекаться от написанного в ее честь и даже советоваться с ней, как надо писать… Небывалая вещь для него…
«Я сижу рядом с нею. Вера грустна… На ней вязаная желтая рубашка для ходьбы на лыжах, и вся она хрупкая, утомленная. Какая-то трогательная неловкость была в ее руках. Я слишком упорно посмотрел на нее, и она неловко поправила край платья. Говорили о погромах. “И нас будут громить”, – сказала она, куря. И северная воздушность, и голубые глаза, грустная, утомленная, почти обреченная, и твердый взгляд, и усталость после перевязки ран, – ведь она сестра милосердия… Налила мне вина. “Можно?” – спросила. Я краснел, благодарил и смотрел. Оказывается, мы оба любим коз. “Курите, курить мужественно”, – сказала она. Рассказывала про охоту. “Я выстрелила; заряд попал, ну, в зад зайцу. И я просто не знаю, как взяла его за голову и стала его колотить о приклад. Ну, он так кричал, так кричал, просто не знаю. Мне очень жаль было (она закурила) зайца”…» В это время к столу вышла мать Веры и, увидев Хлебникова, крикнула радостно: «Это хорошо – сидеть рядом с невестой: скоро женитесь!» Еще один «выстрел», только на этот раз – в сердце поэта. «Как, – задохнулся он про себя, – Вера – невеста? Признаюсь, слезы подступили к горлу, я заплакал мысленно, как обиженный котенок».
Он снова придет к ней. «Я смотрел на эти воздушные волосы севера – облако прически над лицом, большие голубые глаза, похожие на голубой жемчуг, и слушал». И, сам себя перебивая, напишет: «Радость! На руке еще нет золотого кольца». Некто неизвестный, пришедший вместе с ним, грубовато бросит ей: «Вы где жениха подцепили?» Вера покраснеет и скажет: «Это очень трудно, но…» А Хлебников из-за этого «но», из-за отсутствия кольца буквально воспрянет и даже расскажет о Вере своему другу.
«Попытайтесь ухаживать, – посоветует друг, режиссер и драматург Николай Евреинов, которого Хлебников сначала посчитал “подделкой”. – Не действуйте нахрапом, девушку нужно сломить… Чуть что, звоните мне». Плоские эти рекомендации приведут Велимира в неожиданный восторг. «Мы заговорщики!» – кинется он целовать конфидента. А вечером запишет в дневнике: «Пил за осуществление самых пылких надежд…»
Что было дальше, расскажет Шкловский: «Я разыскал Хлебникова, сказал, что девушка вышла замуж за архитектора, помощника отца. Дело простое. Волны в заливе тоже были простые. Хлебников сказал: “Вы знаете, что нанесли мне рану?”» Шкловский опять промолчит. И итоговая строка в «Записках» Хлебникова: «Больше никогда любить не буду…»
Какие там две Веры, ну, какая-такая Наташа Ростова! Ему подошла бы такая же, как он: вольная, сумасшедшая, не от мира сего. Хотите пример? «В каждодневной жизни умозаключения Хлебникова бывали очень неожиданными, – вспоминал, скажем, художник Анненков. – Однажды утром, в Куоккале, войдя в комнату, где заночевал у меня Хлебников, я застал его еще в постели. Окинув взглядом комнату, я не увидел ни его пиджака, ни брюк, ни вообще никаких элементов его одежды и выразил свое удивление.