Прогулки вокруг груши
Шрифт:
О таких, самых тяжких, карах они никогда не говорят даже между собой.
В большой хронике деревенской истории на их месте — тягостное молчание, зияющий мрак.
Я не сказал бы, что на сегодня деревня уже умерла, нет, жива пока. Хотя условия жизни в последние годы кардинально изменились, поменялась часть населения, уже нет прежней замкнутости. И должен признаться, что все, мною описываемое, относится скорее к прошлому состоянию. Давно уже не было таких тяжких злодеяний, в связи с которыми деревне приходилось бы прибегать к охраняемым глубочайшим молчанием мерам. Но вербальные приговоры еще приводятся в исполнение, чему я сам неоднократно был свидетелем.
За долгие десятилетия диктатуры на систему семейственных, не знающих власти денег и опирающихся на жесткие санкции отношений наложилась так называемая вторая, или иначе — теневая, экономика, которая позволяла восточно- и центральноевропейским
и свободному человеку, ведь от имени общества ты нравственно компенсировал то, чего во имя общественной собственности тебя лишили, то есть вернул себе кое-что из того, что могло бы быть — или реально было — твоим. Все нравственные запреты, направленные на защиту общественной собственности, попросту отторгались коллективным сознанием. На двадцатом году диктатуры люди уже не задавались вопросом, имеют ли они хотя бы формальный повод что-то присвоить, и каждый тащил что ни попадя, все, что мог унести,
и коллективным сознанием эта практика оценивалась как морально приемлемая, а в политическом смысле — даже желательная. Демократические преобразования не изменили фундаментальной структуры общественного сознания. Да, за несколько лет прошли приватизация и реприватизация, но все это
в наших обществах отторгалось трансформированным в духе уравнительности и усиленным в годы диктатуры коллективизмом, а с другой стороны, не могло воспрепятствовать тому, чтобы утвердившиеся ментальные и экономические механизмы продолжали функционировать в форме пронизывающей все общество коррупции. В свою очередь, это делает невозможным или ставит под угрозу демократическое развитие. Отсюда, из-под дикой груши, большая деревенская хроника представляется легко обозримой, среди прочего потому, что после великих событий и переворачивающих все вверх дном изменений история всякий раз на долгие века вновь умолкает в ней. Как будто сам Джузеппе Томази ди Лампедуза собственноручно начертал здесь над каждыми воротами знаменитое изречение: “Все должно измениться, чтобы все осталось по-старому”. Настоящий ночной шум, который я впервые услышал здесь, был гулом гигантских военно-транспортных самолетов, доставлявших грузы и личный состав на косовскую войну. С тех пор, как установился мир, опять стоит тишина. Когда-то под большой дикой грушей они, если верить рассказам, пели под тихую музыку. По-видимому, этой вековой осмотрительностью они давали понять богам, что они тут не веселятся в свое удовольствие и вовсе не собираются нарушать покой архейской ночи. В те времена в деревне был лишь один какой-никакой инструмент — контрабас, привезенный кем-то после Первой мировой с итальянского фронта. А о том, под какую музыку пели сельчане до этого, никто уже и не помнит. Так и слышу глухое звучание контрабаса
и монотонную тихую песнь в безмолвии летней ночи, нарушаемом только уханьем сов да звоном цикад.
Мрак рассеивают только луна и звезды.
Раньше в этих краях люди не знали заборов и свои огороды, которые здесь называют “капустниками”, защищали от вольно бродящих домашних и диких животных разве только зеленой изгородью. Дома ставили из бревен, обмазывая их глиной.
Последнюю ведьму здесь сожгли заживо в конце восемнадцатого столетия.
До конца девятнадцатого не знали, что такое печная труба, и дым очага выпускали через отверстие над кухонной дверью.
Электричество провели сюда в середине шестидесятых годов двадцатого века.
Когда сорок лет назад, совсем еще молодым человеком, я впервые был здесь, день в деревне заканчивался вместе с заходом солнца; кроме отсветов очагов, не было видно ни зги — ни керосиновых ламп, ни теплящейся коптилки. Да и сегодня еще бережливые или прижимистые старики отправляются на покой с наступлением темноты. Поезда в окрестностях не ходили, поэтому никаких отдаленных шумов, которые будили бы в человеке непрошеные представления о том, что отсюда можно попасть в далекие миры, никто здесь не слышал. В конце девятнадцатого века, когда сеть железных дорог в Австро-Венгерской монархии приобретала свои окончательные, подчиненные многообразным экономическим интересам очертания, иерархи католической церкви
в надежде на сохранение нравственных
Словно сказочная игрушка на живом макете, этот поезд, постукивая колесами, по сей день перевозит бревна, огибая молчаливую опушку леса.
Мне кажется несомненным, что теплыми летними ночами под большой дикой грушей деревня погружалась в ритуальные воспоминания, подтверждая и подчас наново освящая содержание коллективного знания. И стоит только вообразить себе этот ритуал, как взгляд наш перенесется к тысячелетним истокам христианства. Что в этих местах означает все же не тысячу, а самое большее восемьсот лет. Дело в том, что после прихода венгров в Дунайский бассейн в этих поселениях жило мадьярское племя, которое, вопреки всем драконовским мерам, еще долго не удавалось примирить с порядками христианского королевства. Здесь, на прикрытой надолбами и засеками западной окраине королевства, где отличившиеся при защите укреплений крепостные ратники получали от средневековых королей дворянские привилегии, на протяжении двухсот лет венгры сохраняли древние обычаи и молились своим богам. Тени этих богов посещают обитателей этого края и по сей день, оставаясь душевно ближе им, чем они догадываются. Что случай в истории христианской Европы вовсе не единичный. Многие более значительные и обширные территории оставались во власти язычества еще дольше, и следы этих вековых временных сдвигов — в виде различий в уровне развития — сохраняются на духовной карте континента до сего дня.
Нечто подобное было на севере, далеко отсюда, на огромных лесистых пространствах между Северным морем и девственными озерами Мазовии, в междуречье Вислы и Немана, которое некогда населяли прузы, иначе — пруццены, или, как их называют сегодня, — пруссы. Обращением пруссов занялся в свое время пражский епископ Адальберт, сыгравший важную роль и в христианизации венгров. История его жизни заслуживает внимания уже потому, что через нее мы можем увидеть такие взаимосвязи, которые в это раннее время определяли внутреннюю жизнь того обширного географического пространства, которое современные политики любят называть Центральной Европой, иногда — Восточной, иногда — одновременно и той и другой, хотя, несмотря на всю настоятельную потребность в определении, никто не может или не осмеливается очертить границы этой территории.
Человеку, который все же решится внести в этот вопрос ясность, прежде всего придется сказать, где находится центр континента и, соответственно, — что следует считать его периферией. Но прежде нужно будет определиться
с историческим понятием “Европа”, освободив его из националистических,
а также колониалистических тенет разнообразных национальных мифологий, чтобы описать историю континента как сложный и многогранный процесс их взаимодействия, взаимовлияния и взаимопроникновения культур. При этом выяснится, что ни европейская история, ни европейская культура не могут быть описаны в рамках географических понятий. К примеру, религиозная история России существенным образом отличается от истории тех стран, которые присоединились не к Византийской церкви, однако история русского искусства, философии и менталитета не может описываться как совершенно особая, оторванная от Европы, хотя в географическом отношении континент заканчивается на Урале — континент, но не европейская история. Наибольшим остроумием в произвольном жонглировании географическими понятиями отличился в 1814 году князь Меттерних. На Венском конгрессе, где представители европейских монархий, используя новейшие приемы дипломатической практики, на века решили судьбу континента, канцлер Австрии заявил: “Europa endet bei der Wiener LandstraЯe”. То есть Европа заканчивается за Ландштрассе, что расположена на востоке Вены за рыночной площадью. Ибо дальше — уже Балканы, где, как известно, живут недочеловеки. На месте бывшего венского рынка ныне находится крупный автовокзал, куда прибывают рейсовые автобусы из балканских стран.
Как бы там ни было, славный муж по имени Адальберт, явившийся на свет в 995 году в Либице, в семье князя, и принявший в тридцатилетнем возрасте сан епископа Пражского с тем условием, что получит достаточно власти для обуздания нравственной распущенности, по прошествии нескольких лет вынужден был признать, что своими суровыми мерами ничего не добился.
Из этой истории выясняется, в частности, что имел в виду Адальберт, говоря
о попрании нравственных норм. Дело было вовсе не в том, что некая женщина из весьма благородной семьи изменила мужу, да еще со священником, бывшим ее исповедником. Столь банальные случаи Адальберта не интересовали. В бешенство же его привело то, что женщину, по языческому обычаю, готовится казнить ее муж, что одобряют не только члены обеих семей, но и вся Прага. Безнравственным Адальберт считал коллективное языческое дикарство. Аналогичную регрессивную роль в условиях демократии играет премодерное состояние сознания, существенно ограничивающее эффективность демократических механизмов.