Происхождение боли
Шрифт:
— Сахар, одеваться!
Эжен встал, откланялся с недопитой чашкой в руке; в дверях обернулся:
— Да, я всё забываю вам сказать: наши граф с графиней, Анастази и Макс, — помирились и живут счастливо.
Тут Арман слегка поблек, но поблагодарил за хорошие известия.
Эжен отправился в Дом Воке. Там господин Нема сообщил о визите полицейского курьера, который «зайдёт завтра в три, и если опять не застанет вас, то ждите повестки».
— А чего ему надо, он не говорил?
— Нет, но я догадываюсь, а вам не скажу: не хочу портить сюрприз.
Эжен убедил себя махнуть рукой на эти вшивые тайны, наскоро обошёл владения, убедился, что питомцы в относительном порядке, и пошёл — по уже мертвецки сонному,
Поутру Эжен, за ночь не сомкнувший глаз, зато обошедший весь дом, оскоблился ронкеролевой бритвой, потрогал пальцем лезвие и оценил его остроту на 78 баллов из 100; утёрся чужим полотенцем, набрызгался дезодорантом и отправился будить маркиза. Тот без особых сопротивлений сел на кровати. Его лицо, тёмное от давней щетины, синяков и ссадин, менялось, как у того, кому удалось вчера уснуть сквозь дикую зубную боль, кто проснулся ещё в притуплении чувств, но вот снова она, окаянная… Его глаза налились безнадёгой, горло заскулило, рот приоткрылся для всхлипа… Потряс головой, собрался с духом и сказал:
— Я знаю, что мне делать: я попрошу короля, чтоб он снял с меня титул, имя и всё остальное. Не могу я, людоедский выкормыш, наследовать герб!.. Кто поручится, что я сам — сын Миранды де Ронкероль, а не мясничихи?
— Нельзя не верить словам умирающего…
— Я, может, не дослушал, не понял чего, или она не успела… А главное, я чувствую, что я такой же как они…
— Но так и есть, и по-другому быть не может: все мы не лучше всех других, которые не хуже никого… Вы верно плохо представляете себе, насколько страшен голод и что страдания роженицы могут быть такими, что добрейший человек захочет прекратить их любой ценой. Когда рожала моя мать, а я всё слышал,… с какого-то момента я был согласен на её смерть, лишь бы она замолчала… Я думаю, вам надо протсить тех людей. Совершив преступление, они сделали всё, чтоб его искупить. К тому же госпожа де Серизи — она не должна пострадать. Разве можно её судить за то, что она была дорога своим родителям?
— Я ей всё-таки всё расскажу, — угрюмо бычась, пригрозил Ронкероль.
— Всё — это о ваших к ней чувствах?
— … Я почти уверен, что вот теперь-то разлюблю её.
— Так или иначе, а с ней у вас будет лучше, чем прежде.
— Эххх, — маркиз свесил ноги, нашёл на полу туфли, на стуле — халат, но остался в сорочке и подштанниках, — … Теперь всё будет по-другому… Мне, знаешь, даже вроде легче. То ли ты так на меня действуешь,… то ли я такой здоровый. Ведь, если посудить, горе, тоска — всё это ненормально для человека, вот и мне уже спокойней, и не потому что я бессовестен, а потому что я не психопат… Нет, однозначно: я лишь по матери дворянин, а отец у меня был какой-нибудь бравый парень с окраины, может, солдат — и он (как и я) умел пустить в галоп любое женское сердчишко, а не умел только страдать… (- прошёлся к столику, на котором лежали три книги: толстый недоразрезанный Купер в зелёном сафьяне; затрёпанный «Простодушный» и «Рене» Шатобриана — ) Ты любишь читать про дикарей?
Эжен только пожал плечами.
— Я лично, как сказали бы англичане, люблю ненавидеть такую писанину. Читаю, а сам думаю одно и то же: мы ведь сами были такими, мы, коренные европейцы — веке в пятом/третьем до рождества Христова — мы были те же самые гуроны, чероки,
— Ещё бы.
— Рим нас погубил, заразил дурными болезнями: жадностью, честолюбием, тягой к власти, презрением к природе. То же примерно сделал с гуннами Китай. Те пять веков бежали на запад от ига империи, а пришли к нам — у нас то же самое; взбесились, стали всё крушить, но было поздно… Мы уже уверовали, что нет ничего лучше короны, замка с башнями посреди города, где ты будешь сидеть, не видя света, завесив плесень на стенах златошитыми флагами, а выйдя подышать, посмотришь вниз, и не увидишь больше леса!.. Я не хочу зваться Жюлем. Пусть меня зовут Дидье или Юго, или… тебя-то как?
— Эжен.
— Всё лучше, чем как Цезаря!
— … Я дружил с одним парнем по имени Жюльен, которого братья звали Жюль; он обижался до слёз, а они говорили, что это одно и то же…
Эжен осматривал углами глаз спальню: обои тёмно-оливковые, книжки прячутся в старомодной тумбочке, из которой их можно достать, только сев на пол; над ней висит мрачная картина, изображающая лиссабонское (или другое) землетрясение, а по бокам от неё топорщатся оленьи рога; на камине статуэтка человека с бараньей головой, какой-то археологический черепок; справа и слева от двери — ещё две картины: индюшка с орланьим клювом ((уже ископаемый дронт)) в земляном гнезде и нагая толстушка в полосатом тюрбане посреди тюфяков. Девушка лежала на животе, изогнувшись нарочно так, чтоб потрафить похотливому глазу, при этом она как бы смотрела на птицу и казалась напуганной.
— Хм, что ж, однако, получается, — опомнился Жюль, — ты проведал ужасную тайну — мою. Знаешь, что с тобой надо сделать по кодексу Тринадцати?
— Ума не приложу, — презрительно сиронизировал Эжен, не взглянув на маркиза, зловеще, с хищной миной вспарывавшего пальцем воздух вблизи и поперёк своей шеи.
— … С другой стороны, в самый чёрный день моей жизни только ты пришёл на помощь. Стало быть, теперь ты мне одновременно и заклятый враг, и лучший друг.
— И никто — если вывести среднее арифметическое. Прощайте.
— Погоди, — Жюль выдвинул ящик из тумбочки с книгами, вынул кожаный кошелёк, — Лови. Не знаю, сколько тут. Даю как врагу — чтоб помалкивал, понял? К друг — проси меня о чём хочешь. И когда хочешь. Только не сейчас и не чаще раза в неделю.
Выйдя к реке, Эжен вытряхнул на мокрый парапет ронкеролев мешочек, нашёл двенадцать золотых монет, двадцать одну серебряную, какой-то перстенёк с бирюзой и четыре мелокалиберные пули. Последние он выстроил шеренгой и щелчками посбивал в Сену…
Глава СХVIII. Воспоминания о Луи Ламбере
Налюбовавшись их порочным блеском, Даниэль смёл монеты с подоконника в ладонь, завернул в платок, спрятал за пазуху и вышел из свой манасрды. По дороге он, глубокий и бескомпромиссный психолог, уличал себя в том, что обрушил на вчерашнего чудака всё собственное подпольное раскаяние: одно дело было вывести на чистую воду самозванца, отрезать ему путь к лёгкой наживе, жизни в праздности, губящей талант, другое — втянуть слабого, наивного ребёнка в когорту стойких борцов с превратностями жизни и света, титанов духа — лишь затем, по сути, чтоб попробовать восполнить главную свою утрату — умершего друга, Луи Ламбера, истинного гения воображения, но не просто подменить его (о! он был из людей, рождающихся раз в тысячелетье!) кем-то другим при себе, а самому занять его место — при ком-то другом — стать кому-то вождём и учителем, но если Луи сам сгорел, расточая без меры сокровища своих идей, то ты, Даниэль, не удержал в руках, уронил в пекло цветок юной, доверившейся тебе души!..