Происшествие в гостинице «Летучий Дракон». Призраки Крайтонского аббатства
Шрифт:
После непродолжительных поисков я напал на желаемое. Лакей запирал на ключ дверцы дормёза [1] , предусмотрительно снабженные замком для полной безопасности. Я остановился, как бы рассматривая изображённого на дверцах красного журавля.
– Очень красив этот герб, – заметил я: – и верно принадлежит знатному роду.
Лакей поглядел на меня, опуская ключик в карман, и ответил, слегка наклонив голову и улыбаясь чуть-чуть насмешливо:
– Вы вольны делать свои заключения.
1
Дормёз (франц. dormeuse,
Нисколько не смущаясь, я немедленно закатил дозу того средства, которое благодетельно влияет на язык – развязывает его, хочу я сказать.
Лакей взглянул сперва на луидор, который оказался у него в руке, а потом мне в лицо с непритворным изумлением.
– Вы щедры, сударь.
– Об этом не стоит говорить…Кто такие дама и мужчина, которые приехали сюда в этой карете? Помните, я с моим слугою ещё помог, когда на дороге надо было поднять лошадей?
– Он граф, а её мы называем графинею, хотя я не знаю, жена ли она ему; может статься, она его дочь.
– Можешь ты сказать, где они живут?
– Клянусь честью, не могу, сударь; понятия не имею.
– Не знаешь, где живет твой барин! Уж верно тебе известно о нем хоть что-нибудь, кроме его имени?
– И говорить не стоит, так мало, сударь. Извольте видеть, меня наняли в Брюсселе, в самый день отъезда. Мой товарищ, Пикар, камердинер графа, тот много лет был у него в услужении и знает всё; но он вечно молчит, только рот раскрывает, чтобы передать приказания. От него я ничего не узнал. Однако, мы едем в Париж и там я скоро всё выведаю о них. В настоящую минуту я знаю не более вашего, сударь.
– А где Пикар?
– Пошел к точильщику наточить бритвы. Не думаю, чтобы он проронил хоть одно лишнее слово.
Скудная то была жатва за мой золотой посев. По-видимому, лакей говорил правду; он честно отнесся ко мне и выдал бы все семейные тайны своих господ, если б знал их. Вежливо простившись с ним, я вернулся в свой номер.
Не теряя времени, я позвал своего камердинера. Хотя я привез его с собою из Англии, родом он был француз – преполезный малый, сметливый, поворотливый и, конечно, посвященный во все хитрости и уловки своих соотечественников.
– Сент-Клэр, затвори за собою дверь и подойди сюда. Я не буду иметь покоя, пока не узнаю чего-нибудь про знатных господ, занявших комнаты подо мною. Вот тебе пятнадцать франков; отыщи слуг, которым мы помогли сегодня на дороге; пригласи их поужинать вместе и потом явись ко мне с подробным отчетом обо всём, что касается их господ. Сейчас я говорил с одним из них, который ничего не знает и откровенно заявил это. Другой, имя которого я забыл, камердинер неизвестного вельможи и знает про него всё. Его-то именно ты и должен ловко выспросить. Конечно, я интересуюсь почтенным стариком, а вовсе не его молодой спутницей – ты понимаешь? Ступай же, духом устрой это дело! А там – сейчас же ко мне со всеми подробностями, которых я жажду, и со всеми мельчайшими обстоятельствами, которые могут интересовать меня.
Подобное поручение вполне согласовалось с вкусами и наклонностями моего достойного Сент-Клэра. Вероятно, уже заметили, что я привык обращаться с ним с тою фамильярностью, которая встречается в старых французских комедиях между барином и слугою.
Что он посмеивался надо мною исподтишка, в этом я уверен, но вид его был безукоризненно вежлив и почтителен. После нескольких смышлёных взглядов, кивания головой и пожатия плеч, он скрылся за дверью. Я выглянул в окно и даже удивился, увидав его уже на дворе; с такою невообразимою быстротою он помчался вниз. Вскоре я потерял его из вида между экипажами.
Глава III
Смерть и любовь в брачном союзе
Когда день тянется нескончаемо; когда одинокий человек находится в лихорадке нетерпения и ожидания; когда минутная стрелка его часов движется так медленно, как прежде двигалась стрелка часовая, а часовая стрелка утратила вообще всякое движение, подлежащее оценке, когда человек зевает, барабанит пальцами какую-то дьявольскую зорю, смотрит в окно, приплюснув к стеклу свой красивый нос, свистит мелодии, ему ненавистные, словом, не знает, куда себя деть, нельзя не пожалеть о том, что он не может доставить себе развлечения торжественного обеда в три перемены кушанья более одного раза в день. Законы вещества, рабами которых мы все состоим, отказывают ему в этом способе утешения.
В то время, однако, к которому относится настоящий мой рассказ, ужин ещё представлял собой довольно существенную трапезу и час ужина приближался. Но до него оставалось ещё добрых три четверти часа. Чем мне наполнить этот промежуток?
Правда, я взял с собою в дорогу две, три пустые книжонки, да и читать-то нельзя в известном настроении духа. Роман мой лежал с тростью и пледом на диване, а я отнесся бы с убийственным хладнокровием даже к тому, если б героиню и героя вкупе утопили бы в чану с водой, который мне был виден во дворе под моим окном.
Раза два я прошёлся по комнате взад и вперед и вздохнул, посмотрелся в зеркало, поправил высокий белый галстук, обмотанный вокруг моей шеи и завязанный по всем правилам искусства, надел жилет цвета буйволовой кожи и голубой фрак с узкими и длинными, как птичий хвостик, фалдами и золотыми пуговицами; мой носовой платок я весь смочил одеколоном (в то время не имелось великого множества разнородных духов, которыми нас позднее наделила изобретательность парфюмеров); я причесал свои волосы, которыми не мало гордился и причесывать их находил приятным занятием. Увы! представителями этих тёмных, густых, натуральных кудрей теперь оказываются только несколько десятков совершенно белых волос, и на месте, где некогда красовались они, ныне явилась гладкая, розовая лысина. Но едва ли не лучше предать забвению это оскорбительное для моего самолюбия обстоятельство. Довольно того, что тогда я мог похвастать обилием тёмно-каштановых, вьющихся волос. Оделся я с величайшим тщанием. Безукоризненно модную шляпу я вынул из дорожного футляра и надел на свою премудрую голову слегка набекрень, как носили её щеголи; пара светлых лайковых перчаток и трость, из числа похожих, скорее, на палицу, тогда с год или два как вошедших в употребление в Англии, довершали мой костюм.
Все эти старания клонились только к тому, чтоб пройтись по двору или постоять на лестнице «Прекрасной Звезды»; это был способ поклонения восхитительным глазам, виденным мною в этот вечер в первый раз, но забыть которые я не мог уже никогда, никогда! Попросту сказать, всё это я сделал в смутной, весьма смутной надежде, что те очаровательные глаза увидят безукоризненный наряд меланхолического раба их и сохранят образ его не без тайного одобрения.
Когда я кончал свой туалет, дневной свет окончательно померк, исчез последний отблеск солнца, на небосклоне водворились сумерки и стали постепенно сгущаться. Я вздохнул, сочувствуя грустно-мечтательному часу, и поднял окно, с целью выглянуть на двор прежде, чем сойду вниз. Я тотчас заметил, что окно, находившееся под моим, также было поднято, потому что до слуха моего ясно стал доноситься разговор между двумя лицами; только разобрать, что они говорили, я не мог.