Происшествие в Никольском
Шрифт:
В музыкальной школе ахали и вздыхали, все не хотели поверить в случившееся. «Этого с Турчковым не могло быть! Такой воспитанный, и нежный мальчик, и способный, очень душевно играл Шопена. Конечно, семья их не богатая, матери приходилось набирать работы на дом, но все равно Алексею стоило продолжить музыкальное образование, вы уж, пожалуйста, будьте к нему снисходительнее…»
Сам Лешенька Турчков во время бесед со следователем был таким жалким и потерянным, что и самого Виктора Сергеевича беседы с ним удручали. Он знал, что Турчков, опомнившись, хотел покончить с собой и только слезы матери и собственная нерешительность удержали его в жизни. Он говорил со следователем без всякого желания, скорее и не как с человеком живее, а как с неким необходимым, но неодушевленным предметом. Виктор Сергеевич чувствовал, что Турчков после долгих и острых приступов самобичевания, видимо, пришел к какому-то решению и ни с кем не желал им делиться. Только оно и было для него теперь важным,
Колокольников выглядел подавленным и растерянным, но, в отличие от Турчкова, он с охотой слушал следователя и даже пытался узнать у Виктора Сергеевича, на сколько лет придется ему отправиться в колонию и какой будет режим. «Чего не знаю, того не знаю», – говорил Виктор Сергеевич. «Все-таки, может быть, я вернусь молодым, – прикидывал Колокольников, – и начну жизнь заново. Я вину искуплю, я обещаю, это ведь все по глупости, да еще из-за водки. И с вермутом намешали…»
Когда он это говорил, когда он каялся, и каялся, как казалось Виктору Сергеевичу, искренне, он выглядел, несмотря на свою мужскую стать, напроказившим ребенком и искал у Виктора Сергеевича, у взрослого, поддержки. Виктор Сергеевич знал, что никогда раньше за ним никаких безобразий не водилось, даже дрался Колокольников редко именно из-за того, что был силен и боялся, как бы невзначай не пришибить слабого. Он был добр, Виктор Сергеевич это видел, и нерешителен. Добр-то добр, а начал все он. Но, называя в мыслях все своими именами, Виктор Сергеевич все же чувствовал к Колокольникову не только жалость, но и некую симпатию, объяснить причины которой он сейчас и не пытался.
Родственников и знакомых было у Колокольниковых в Никольском и на окрестных станциях видимо-невидимо и каждый раз, когда Виктор Сергеевич приходил в дом Колокольникова, в нем толклись озабоченные женщины и говорливые старушки, печалились о Васеньке, но при появлении следователя их быстро выдувало. Отец Колокольникова, Николай Терентьевич, машинист электровоза со станции Перерва, человек тихий и молчаливый, их терпел, раздражению своему давая выход в осторожных, чуть ли не шепотом высказанных просьбах не тарахтеть и не болтать глупости. В ответ на него глядели с сожалением, а кое-кто из родственников жены крутил еще при этом и пальцем возле виска. Вспоминали, как, узнав о случившемся, Николай Терентьевич бросился на сына, схватив валявшееся у порога полено, как заорал незнакомым в доме голосом: «Сучье отродье! Убью! Убью!» Но рядом с сыном был он легок и мал, и тот, хотя и растерянный и виноватый, без труда утишил отца и отобрал у него полено.
В разговорах со следователем Николай Терентьевич очень нервничал, иногда вставал, как бы невзначай рыжей кухонной тряпкой тер ладони и пальцы. Спохватившись, он дважды извинялся перед Виктором Сергеевичем, объяснял, что это у него дурная привычка, двадцать лет он служил машинистом паровоза, значок получил, а там после вахты горячей водой с мылом и с пемзой отбеливаешь руки, отбеливаешь – и все равно остаются черные метины, вот по нескольку раз их и моешь, теперь он на электровозе, в сухой и чистой кабине, будто у диспетчера в прежние времена, а привычку уже не прогонишь, особенно когда нервы…
– Ну, скажите, как же так, – говорил Николай Терентьевич, – я рабочий человек, ударник, партийный – и что же получается: Васька – золотая молодежь и плесень? Как же так и за что? Наша жизнь, значит, ему показалась скучной, захотел перейти в красивую?.. Таких надо наказывать по всей строгости. Позор ведь мне, как рабочему человеку… Но почему он-то? Ведь мы его и не баловали, шоколадными конфетами не кормили, и я не очень чтобы пьющий… А Васька и к труду охочий, и в техникуме он, и спортсмен – и вот на тебе! Как же так, а, Виктор Сергеевич?..
И хотя вопрос этот был скорее риторический, поскольку Николай Терентьевич спрашивал следователя, не глядя на него, и не ждал ответа, – видно, сам объяснил себе происшествие, а может быть, ему все разъяснила жена, и их мнение поколебать уже никто не мог, – Виктор Сергеевич вынужден был все же отвечать из вежливости. Но, впрочем, что он мог ответить?
– А теперь, будьте добры, подпишите протокол, – говорил в конце концов Виктор Сергеевич.
Удивляло Виктора Сергеевича молчание супруги старшего Колокольникова – Елизаветы Николаевны. Не то чтобы она вообще разыгрывала из себя немую, а так, помалкивала со значением, лишь изредка вступала в разговор с пустяковыми репликами и то как бы невпопад. И невнимательным взглядом можно было сейчас же определить, кто в доме Колокольниковых главный и кто у кого под каблуком. Причем Елизавета Николаевна даже и за стол не садилась, но и не уходила никуда, а стояла у стены или у
Елизавета Николаевна так и не выговорила свое, Васеньку защищала робко и ничего дурного не сказала о Вере Навашиной, хотя и не мешала намекать об этом дурном своим соседкам и родственницам. А они при случае это делали. В особенности неряшливая бабка по прозвищу Творожиха.
Чистяковы с сына своего не снимали вины, были убеждены, что ему не избежать наказания, а подачку приготовили скорее для порядка, как и графин с водкой, тем более что они вместе с другими никольскими по-своему толковали стремления Виктора Сергеевича посидеть с неторопливым разговором в семьях подследственных. Виктор Сергеевич и сам понимал, что походы его, хоть и с протоколами, кажутся двусмысленными, – впрочем, к такому отношению он привык, а работать иначе не мог.
Дом Чистяковых казался Виктору Сергеевичу сытым и богатым. Богаче дома в Никольском он, пожалуй, не видел. Кое-кто шептал ему, что Чистяковы – кулаки, другие говорили, что они трудяги, каких мало, аж жалко их, до чего надрываются. Работать в большой семье Чистяковых умели, в этом Виктор Сергеевич убедился без усилий. Хозяин дома, Александр Петрович, человек молчаливый и властный, по крайней мере в семье, славился на станции Гривно, на заводе текстильных машин, как токарь-виртуоз; двужильный и смекалистый, вечно он изобретал и внедрял что-то, на пиджаке рядом со значком ударника он носил и значок ВОИРа. И дома у него были большие дела, хозяйство процветало, в нем имелись корова с теленком, козы, боров, птица, парники, всегда ко времени и чуть раньше других никольских везли Чистяковы на базар муромские и нежинские огурцы, цветы, клубнику, красную и не тилисканную, яблоки, вишню, смородину с крыжовником. Собирали и грибы на продажу. Каждый раз, когда Виктор Сергеевич приходил к Чистяковым, он заставал хозяев и их шестерых детей в хлопотах, причем хлопоты эти не были суетливыми и шумными, в них чувствовалась система, железная ответственность каждого за свой шесток. Один мастерил какие-то ящики, другие опрыскивали груши-бессемянки, третьи возились с клумбами, четвертые… Впрочем, понять эту чистяковскую систему Виктор Сергеевич пока не смог, но что-то виделось ему в ней нудное, жестяное.
Миша Чистяков был в семье предпоследним, лишних слов он, как и все в его доме, поначалу не тратил. На глаз же он показался Виктору Сергеевичу самым культурным из Чистяковых. Александр Петрович рассказывал, что Михаила и младшую дочь он рассчитывал выучить в институте, были бы они в семье первыми с высшим образованием, но неизвестна, как Татьяна, а вот Михаил по глупости своей упросил отдать его в ПТУ, и нынче он слесарь-ремонтник, обещал учиться дальше, этой осенью обещал начать, но какая у него теперь будет осень!.. Поначалу Александр Петрович был опечален уходом сына в ПТУ, однако в последние годы все его мечтания о чистяковских дипломах стали казаться ему пустыми, вроде бы погоней за дворянским титулом. Все теперь на заводе изменилось, и что толку быть инженером – какой-нибудь шалопай-недоучка с бабьими нечесаными кудрями покрутится возле опытного рабочего с полгода, да руки окажутся у него сноровистыми, и вот он уже без траты нервов и особого напряжения получает побольше инженера, зубы спилившего об науку.
Когда Виктору Сергеевичу пришло на ум, что Миша Чистяков интеллигентен, он понимал, что определение это очень условное. Скорее всего он имел в виду чисто внешние манеры Миши. Из всех никольских подростков, он да еще, пожалуй, подруга Веры Навашиной Нина Власова, понравившаяся следователю, умели держаться. Они не только не раздражали разболтанностью или развязностью, в них был еще и неожиданный лоск. Ну, не лоск, а скорее своеобразная элегантность и такт. И даже свой стиль. Откуда это, Виктор Сергеевич узнать не смог, но что было, то было. Одевался Миша не дорого, но тщательно, и не было в его костюме ничего лишнего, как не было ничего лишнего в его движениях, жестах и, как правило, в словах. Прическу Миша имел аккуратную, по мнению сверстников старомодную – с пробором, как бы вечным и проведенным линейкою, и одевался со строгостью взрослого человека, а стало быть, тоже старомодно. На вопросы Виктора Сергеевича он отвечал с достоинством и видимым старанием облегчить работу следователя.