Происшествие в Никольском
Шрифт:
– Значит, ты так ко мне относишься? Я ведь почти что твоя крестная.
– Почти что не считается, – сказала Вера.
– Ты слышишь, Насть? – обернулась Суханова к матери. – Не считается. А раньше-то считалось!
– Нервная она очень стала, – сказала мать.
– Моя забота, какая я стала!
– Ну ладно, – сказала Суханова, – к делу так к делу. Но уж я прошу тебя, Верочка, выслушай нас со спокойствием. Мы ведь с миром к тебе пришли.
– С каким еще миром?! – чуть ли не крикнула Вера.
– Вера, я тебя прошу, – жалостливо произнесла мать.
– Ну хорошо, – вздохнула Вера.
– Нет, я оговорилась, – сказала Суханова, чашку отодвинув, – мы пришли не с миром.
– Следователь рассудит, надо или не надо, – сказала Вера.
– Погоди, не спеши. Вот они, – Клавдия Афанасьевна показала рукой на Колокольникову и Турчкову, – пожилые женщины, матери, извинения у тебя просят…
– Извинения! – возмутилась Вера.
– Прощения у тебя просят…
– Что-то я не слышала, – сказала Вера, – чтобы они просили у меня прощения.
– Они пришли за этим…
Клавдия Афанасьевна произнесла это неуверенно, замолчала, растерянно поглядела на Елизавету Николаевну и Зинаиду Сергеевну, видимо, не было между ними договоренности о каких-либо прощениях, и теперь Клавдия Афанасьевна волновалась, левым глазом подмаргивала, словно бы намек или совет давала женщинам. Вера сидела напряженная, дыхание задержала, ждала, что будет дальше; она чувствовала себя за столом главной, от нее теперь зависело здесь все, а две женщины были в полной ее власти, и мстительное ощущение власти в то мгновение Веру обрадовало, и она была намерена эту власть употребить без жалости и оглядок на мать.
– Прощения просим… всей семьей…
Вера подняла глаза.
Елизавета Николаевна Колокольникова произнесла эти слова, голову опустив к самому столу, чужим, срывающимся голосом.
– Вера, прости… Сына моего прости… И нас с отцом прости… – Мать Турчкова встала стремительно, неловкое движение сделала, будто собиралась броситься к Вере, но не бросилась, а осталась стоять на месте и своими печальными глазами молила Веру о пощаде, при этом шептала что-то, словно бы у нее уже не осталось сил на громкие слова.
Вера тоже поднялась со стула, застыла, онемев, не знала, что делать. Турчкова и совсем замолчала, будто испугавшись, что Вера злобой ответит на ее отчаянный порыв, погасит надежду, а Вера и сама смотрела на Зинаиду Сергеевну с удивлением и испугом, ей казалось, что эта маленькая нервная женщина расплачется сейчас или, хуже того, упадет перед ней на колени, заголосит, вымаливая прощение и мир.
– Господи! Да зачем вы, Зинаида Сергеевна! – вскрикнула мать. – Вера, что ты молчишь? Что ж ты стоишь-то?
– Зинаида Сергеевна, что вы… – пробормотала Вера. – Зачем это?
Губы ее дрожали, она чуть было не дала волю слезам, порыв Зинаиды Сергеевны взволновал и разжалобил ее, вместе с тем какое-то умиление возникло в ее душе, так ей хотелось, чтобы все горькое кончилось и всем было хорошо, так она сейчас всех любила, что желала всех простить. Да что там простить! Она сама готова была сейчас просить прощения, и у Колокольниковой, и у Турчковой, и у матери своей за то, что их беды, их переживания были связаны с ней, с ее неверной жизнью, она уже собиралась сказать об этом, и тогда бы, наверное, все пошло не так, как оно пошло, но тут подскочила
– Вот, Вера, слышала, да? Слышала? Ты оцени, ты думаешь, им легко? Вот и все, вот и хорошо!.. Теперь бы и ударить по рукам-то! Ты, Вера, их прости, прости, помни обиду, но прости, гордыню свою придави, придави… Чего же мы стоим-то? Садитесь, садитесь, оно легче будет говорить…
Усаживались в молчании, если не считать шумного усердия Сухановой. Молчали же все по-своему. Колокольникова, казалось, была смущена и расстроена тем, что она решилась просить прощения, а Вера на ее слова никак не ответила. Зинаида Сергеевна все еще переживала собственное трепетное движение и вне себя вроде бы ничего не замечала. Мать выглядела обеспокоенной, Вера чувствовала, что мать желает что-то сказать ей, а может быть, и гостьям тоже, но ничего Настасья Степановна так и не сказала. Сама же Вера остывала, как бы трезвея, глядела на все происходящее и уже была довольна вмешательством Сухановой. «А то бы я наговорила лишнего, – думала Вера, – совсем уж было рот открыла… Попросили они прощения – и ладно, и хватит, и нечего тут…»
– И теперь, значит, все, – сказала Суханова, – теперь можно и по рукам, теперь можно кончить дело без всяких обид…
– Как же это по рукам? – спросила Вера.
– А так вот и по рукам, – сказала Суханова. – Раз ты их простила… И ты должна…
– Что я должна?
– Ну что? Заявление написать, что ничего не было… Ведь ты их простила…
– Значит, заявление?
– Вера, я же тебя знаю, и хорошо знаю. У тебя всегда язык, а то еще и кулак опережают разум… Вот губы ты сейчас скривила… А ты обожди, не спеши, обдумай все в спокойствии. Если бы я не в ваш дом пришла, а в чужой, я бы там деликатничала. Я бы все дело в такие мягкие слова упаковала, упрятала бы в такую обертку из целлофана да еще бы поверху голубенькую ленточку бантиком завязала, что ни одно мое слово не вызвало бы ни малейшей обиды. И губы никто бы там не кривил. А тут я все своими именами, потому что и мы свои, и туман не нужен. Вот – ты. Вот – они. Вот – твоя беда. Вот – ихняя. И ты, пожалуйста, думая о своей беде, попробуй и чужую примерить на себя… И не дуйся оттого, что тебе говорят одну суть, без всяких украшений… А? – сказала Суханова. – Вер? Дальше мне говорить или ты все поняла?
– Но как же я всем-то объясню – и в Никольском, и в моей больнице, – что ничего не было? – спросила Вера.
– А ты ничего и не объясняй.
Творожиха, приоткрыв калитку, прошмыгнула в навашинский палисадник, но и с желтой дорожки, из-за кустов черной смородины, увидеть, что происходит на переговорах, она не могла, однако и оставаться в неведении не могла и все пыталась привстать на цыпочки или даже подпрыгнуть в надежде хоть что-нибудь углядеть или услышать. Вера заметила ее старания и не сдержала улыбки.
– Что? – обернулась она к Сухановой.
– Я говорю – ты ничего и не объясняй.
– Да? – сказала Вера. – И все?
– И все.
– Ну что же…
Вера встала.
Клавдия Афанасьевна Суханова смотрела на Веру настороженно, но, встретившись с Вериным взглядом, заулыбалась вроде бы от всей души, словно открыв в Верином взгляде надежду на благополучный исход беседы; бутылку теперь Клавдия Афанасьевна распила бы за успех предприятия. А Колокольникова с Турчковой не улыбались, нет, но и они, казалось, были готовы заулыбаться сейчас, если бы Вера того пожелала, сидели в напряжении, было в их лицах и в их позах нечто жалкое, заискивающее, – что уж там Турчкова, величавая Елизавета Колокольникова и та застыла, будто сжавшаяся под плетью в надежде, что ее сейчас все же не казнят, а помилуют.