Происшествие в Никольском
Шрифт:
– Может быть, – пожал плечами Виктор Сергеевич.
– Ну да, ну да, – сказала Евдокия Андреевна, сникнув, – я понимаю, что вы имеете в виду, понимаю… Да, тут случай огорчительный. Труд-то трудом… Но и в сытой жизни растут юнцы пустые. Как говорят у нас в Никольском, пирожки ни с чем…
Тут Евдокия Андреевна осеклась и посмотрела на следователя как бы с подозрением и в то же время прикидывая, не сказала ли она чего лишнего. Во всяком случае, так показалось Виктору Сергеевичу, и он не сразу понял, отчего она боится выговорить лишнее.
– Вы только не подумайте, – продолжила Евдокия Андреевна с некоторой поспешностью, – что я тут имела в виду наших с вами ребят. Нет, это я так, вообще… Потом ведь я, знаете, могу брюзжать от непонимания, от старости, оттого, что вода в наши годы мокрее была и килограмм колбасы весил больше…
И позже чуть только она принималась забывшись, рассуждать о сегодняшних шестнадцатилетних,
– А ведь мне их тоже жалко, – сказал Виктор Сергеевич, – поверьте мне.
– Правда? – оживилась Евдокия Андреевна. И тут же добавила: – Сами, конечно, виноваты в этом безобразии. Сами. Сами. Но ведь и жалко их. Стыдно, возмущаешься, но ведь и жалко. Не конченые же они бандиты и негодяи. Что же делать-то теперь с ними? Вот выпадут на несколько лет из нормальной жизни и, глядишь, станут и бандитами, и негодяями. Как быть-то с ними?
– К счастью, не все возвращаются оттуда бандитами и негодяями, – сказал Виктор Сергеевич. – Далеко не все.
– А-а! – махнула рукой Евдокия Андреевна. – Вы мне не говорите.
– Нет, тут вы заблуждаетесь, – улыбнулся Виктор Сергеевич.
– Может быть, я и заблуждаюсь, – сказала Евдокия Андреевна, – может быть. Но вы и меня поймите. Наша троица оттуда с победой не вернется. Они там сломаются. Нет, возможно, Чистяков выкарабкается, но он один. Тут шансы есть. Он придумает что-нибудь для сопротивления среде. Или для приспособления к ней. А Вася Колокольников слаб, слаб для этого. Попадет там в крепкие руки – и все. А Леша Турчков и вообще оттуда не вернется. Такое у меня предчувствие.
– Я вижу, какие это ребята. Но что было, то было…
– Вы понимаете, – сказала Евдокия Андреевна, – к каждому из этих парней – я не беру сейчас Веру, – к каждому из них у меня множество претензий. И простые человеческие претензии есть, и гражданские. Будет случай – я им все выскажу. Вам ничего про это не буду говорить, не хочу, да и не надо. Но они не такие, какими предстали перед вами, они преступники по случаю, а могут стать преступниками на всю жизнь. Вы понимаете, о чем я говорю?
– Понимаю, – сказал Виктор Сергеевич, – и почему вы со мной не очень откровенны, понимаю. Скажу больше – мои мысли рядом с вашими. Но что делать? Случай был…
– А никакое компромиссное решение не возможно?
– Сложно это, сложно… И здесь многое зависит от Навашиной. Ей тогда придется, что называется, вызвать огонь на себя…
– А что вам о ней рассказывали в поселке?
– Да всякое…
– И плохое?
– И плохое.
– Плохому не верьте, не верьте! – заявила Евдокия Андреевна решительно. – Плохое легче всего сочинить. И поверить в плохое легче всего. Вы все взвесьте… И про отца, что ль, ее рассказывали?
– Про отца скорее намекали. Но отец-то тут при чем?
– Отец при чем. Не мог быть ни при чем. Только в Вере материнская порода возьмет верх над отцовской. Убеждена. Мать у нее святой человек. С Вериных лет ее знаю. А лета эти приходятся на войну. Она вообще натура тихая, совестливая. Однажды случилось мне быть с ней на лесозаготовках, ездили под Шатуру, там я ее и поняла. А отцу-то Вериному, Алексею, другую бы жену, с жестким и властным характером, такой бы, может, он и подчинился. И поутих бы, Будорагой бы перестал быть. В поселке его звали Будорагой. У них и род-то, если верить местным преданиям, пожалуй, будоражный. Раньше тут деревня была – Никольское, это там, где церковь и пруд. Навашины, стало быть, деревенские, никольские старожилы. До сих нор вспоминают о подвигах мужиков этой фамилии. А подвиги-то, знаете, все больше бесшабашные и от хмельного настроения.
– Шутники, – сказал Виктор Сергеевич.
– Шутники! Озорники, а не шутники!.. И драчуны были. Верин-то отец, Алексей, теперь уже Кузьмич, конечно, не сладкую жизнь прожил, ну так что? На войну он ушел юношей, ранен был не раз, но калекой не стал, вернулся лейтенантом, вся грудь в орденах и медалях. Рассказывают, с его слов или чужих, – да так оно, наверное, и есть, – что воякою он был лихим и рисковым и привык ходить в героях. Вернулся из героев и командиров в штатские рядовые, к тому же и профессии-то никакой толком не успел до войны получить. Ну, и начались его мытарства. Навашину-то мирная жизнь показалась, наверное, скучной, пресной, а может, и обидной. Хоть бы он дело еще подыскал по натуре, чтобы было где проявить свою лихость и фантазию, может, летчиком-испытателем следовало ему стать или еще кем, не знаю. А он то в плотниках маялся, то в шоферах, то в санитарах, то в кондукторах. И еще кем-то был. И все у него шло чередой. То пьет и озорничает, то работает на совесть. Да и надо было работать, девчонки-то голодные рты разевают, трое их. Ненадолго его не хватало, надеялся на жену, она и тянула семью и сейчас тянет, как бы не надорвалась. А он избрал себе должность поселкового чудака и чудил. Когда веселил здешний народ, а когда и злил. То на спор за ручные часы с помощью одной веревки влез на трубу пуговичной фабрики. То обиделся на соседей и стал им подбрасывать письма-предупреждения, что на них вот-вот нападут бандиты. Те поверили, напугались, устраивали дома баррикады, раза четыре вызывали милицию, а потом Алексей Кузьмич не выдержал, расхвастался о своей затее, соседи подали на него в суд. А как-то они со своим приятелем, электриком Борисовым, объявили ультиматум деревне Алачково. Это от нас километрах в шести. Знаете, да? У нас на краю стоит будка, и оттуда электрическая линия идет в Алачково. Там свадьбу играли. И вот Навашин с Борисовым заявили алачковским: или вы нам выставляете со свадебного стола по два литра самогона, или света у вас не будет. Это их требование приняли за шутку. А они взяли и действительно в будке линию отключили. Пока из Алачково на машине приехали, пока свет наладили… А потом уехали, и снова Навашин с Борисовым свет им выключили. Раза три так было, пока алачковские не сдались, выставили четыре литра самогона. Потом они как-то Навашина с Борисовым крепко избили, а тогда сдались. Вот такой он человек. Теперь-то он уехал от семьи.
– Я знаю, – кивнул Виктор Сергеевич.
– Но Вера-то взрослела скорее вопреки отцу. Она хоть и темпераментом в него, но совестью в мать. Вы ощутили это?
– Да вроде бы… – неуверенно сказал Виктор Сергеевич.
Беседовал Виктор Сергеевич и с Верой Навашиной.
Снова был у нее дома и в Вознесенской больнице, а потом вызывал к себе на службу.
Он чувствовал, что Вера относится к нему с недоверием, чуть ли даже не враждебно. Отвечала она ему угрюмо, порой резко, и однажды Виктор Сергеевич поинтересовался, отчего она так ему дерзит. «Не знаю, – сказала Вера, – как умею, так и разговариваю». В последние дни она была особенно печальна и раздражительна, что-то происходило в ее душе, разговоры со следователем она вела рассеянно и с усилием, – казалось, она обо всем забыла и ничто ее не интересует. Однако, когда речь заходила о парнях, выяснялось, что тут она прежняя и простить их не может.
Синяки ее почти совсем прошли, ссадины подсохли, и, несмотря на печальное, а порой и мрачное выражение лица, Вера опять имела вид цветущий и здоровый, и Виктор Сергеевич уже никак не мог представить себе Веру жертвой.
И он, беседуя с Верой, хмурился и злился. Но не оттого, что Вера сердила его, нет, он был недоволен собой. Он чувствовал, что ведет себя дурно, такого с ним давно не случалось, он ловил себя на том, что в последние дни постоянно стремится отыскать в Вере, в ее словах, в ее облику в ее манерах, в ее взглядах на жизнь, в ее судьбе нечто такое, что показалось бы ему нехорошим, даже противными вызвало бы у него неприязнь к Вере. Он запрещал себе делать это, давал себе слово не поддаваться чувствам, а быть, как и всегда, справедливым и беспристрастным до щепетильности. Но только он принимался думать о том, какое должен принять решение, тут как тут, помимо его воли, к досаде Виктора Сергеевича, мысли о Вере возвращались.